Либертариум Либертариум

Пролог

Не мне писать историю социалистических партий. Исторический контекст, в котором происходили взлеты и падения, и методы их борьбы требуют более масштабного полотна и более мощной кисти, чем моя. К тому же еще не время браться за такую задачу: хотя за последние 20 лет вышло много интересных работ, достаточно полно освещающих конкретные ситуации или фазы, предстоит проделать еще большую работу, прежде чем можно будет написать историю современного социализма в действии, удовлетворяющую требованиям научной полноты. Однако для того, чтобы дополнить и представить в должной перспективе многое из того, о чем говорилось в предыдущих разделах, некоторые факты все же следует привести. Кроме того, мне хотелось бы также поделиться с читателем некоторыми своими соображениями, родившимися в процессе научной работы и из личных наблюдений [Об одном таком соображении я уже говорил в другом месте (см. гл. XX)], поскольку они представляются мне интересными сами по себе. Нижеследующие фрагменты были отобраны мною с учетом этой двойной цели, и я надеюсь, что, хотя они и разрозненны, читатель сможет угадать за ними контуры целого.

Не всякий читатель — даже не всякий читатель-социалист — одобрит то центральное положение, которое отводится в настоящем разделе Марксу и его учению. Не стану отрицать, в этом сказались мои личные пристрастия. По-моему, самым интересным моментом в социалистической политике — тем, что составляет ее своеобразие и придает ей особое достоинство, как интеллектуальное, так и моральное, — является тесная связь этой политики с лежащей в ее основе доктриной. Социализм представляет собой (по крайней мере в принципе) теорию, реализованную на практике средством действий или бездействия людей, основанную на истинных или ложных представлениях об исторической необходимости (см. первую часть). Этот character indelebilis [Неизгладимое свойство (лат.)] отличает даже практические и тактические соображения, которые социалисты всегда оценивали в свете данного принципа. Но все это справедливо лишь для марксистского течения, а также, если говорить о буржуазной составляющей социализма, для радикалов-бентамистов, которых недаром называли "философскими" радикалами. Что же касается немарксистских социалистических течений, то все они более или менее похожи на другие течения или партии; только марксисты, исповедующие истинную веру, твердо шли по пути, освещаемому доктриной, которая давала им ответы на все вопросы. Как будет ясно из дальнейшего, я вовсе не считаю, что такая установка является безусловно правильной. Ее можно называть узколобой или даже наивной. Но доктринеры всех мастей, как бы ни были они беспомощны на практике, как правило, более симпатичны нам, чем обыкновенные практики от политики. К тому же они обладают такими источниками внутренней силы, которых практикам никогда не понять.


Глава 24. Юность социализма

Социалистические учения, отдельные корни которых, по-видимому, так же стары, как сама человеческая мысль, первоначально были всего лишь фантазиями, порожденными стремлением к справедливости или ненавистью, умозрительным прожектерством, оторванным от социальных реалий, поскольку они не могли никого убедить в том, что социальный прогресс способствует их реализации. Подвижничество ранних социалистов сводилось к проповедям в пустыне, поскольку они не имели прочных связей ни с одной существующей или потенциальной социальной силой, к разговорам платонического толка, до которых не было дела политикам и которых ни один исследователь социальных процессов не отнес бы к числу действенных факторов.

Именно в этом и заключается суть Марксовой критики большинства предшествующих или современных ему социалистических учений и основная причина того, почему он называл эти теории утопическими. Дело не столько в том, что многие проекты ранних социалистов были явно недоношенными или во всяком случае не слишком продуманными, а в том, что в большинстве своем они не только никогда не были осуществлены, но и в принципе были неосуществимы. На этот счет существует обширная литература, но мы приведем лишь несколько примеров, иллюстрирующих это положение и одновременно показывающих, что Маркс был несправедлив в своей оценке ранних социалистов.

"Утопия" сэра Томаса Мора (1478-1535), книга, которую в XIX в. читали, любили и которой пытались даже подражать (вспомните успех Кабе и Беллами) [Кабе Этьен (1788-1856) — французский публицист, идеолог утопического "мирного коммунизма"; социально-философский роман "Путешествие в Икарию" изображает устройство утопического коммунистического общества; Беллами Эдуард (1850-1898) — американский писатель; социально-утопический роман "Взгляд из прошлого" рисует достигнутое путем мирной эволюции социалистическое общество в США], разворачивает перед читателем картину скудного, но высоконравственного общества, построенного на принципах равенства, которое было прямой противоположностью современной Мору Англии. Не исключено, что к этому идеалу следует относиться именно как к социальной критике, облаченной в литературную форму, а не как к выражению истинных взглядов Мора на цели практического социального планирования. Однако если понимать его работу в последнем смысле, — а именно так она и была воспринята, — то главный недостаток "Утопии" Мора заключается даже не в ее непрактичности. В некоторых отношениях она даже не так непрактична, как отдельные современные формы идиллического социализма. Так, она прямо ставит вопрос о власти и неприкрыто рисует перспективу, — разумеется, возводя ее в ранг добродетели, — скромного образа жизни. Главная беда в том, что Мор не делает ни малейшей попытки показать, каким образом развитие общества придет к такому идеальному состоянию (разве только путем чудесного превращения) или каковы реальные факторы, на которые можно было бы воздействовать, чтобы привести его к этому идеалу. Сам по себе идеал мог нравиться или не нравиться, но он не мог служить руководством к действию. Чтобы поставить практически точку над "i", скажем, что в этом идеале не было ничего такого, на чем можно было бы основать партию и выработать программу.

К иному типу относится социализм Роберта Оуэна (1771-1858). Ему, фабриканту и реформатору-практику, недостаточно было выдвинуть — или перенять — идею небольших самообеспечивающихся общин, производящих и потребляющих свои жизненные средства в соответствии с общепринятыми коммунистическими принципами: он решил ее реализовать. Поначалу он надеялся на содействие государства, потом решил попробовать пробудить интерес к своей идее путем создания показательных коммун. Может, таким образом, показаться, что его план был более приближенным к реальности, чем план Мора: ведь Оуэн не просто предложил идею, но и попытался навести мосты между нею и реальностью. В действительности, однако, подобные мосты годятся лишь на то, чтобы служить наглядным пособием, раскрывающим глубинную природу утопизма, поскольку как правительственные меры, так и личные усилия преподносились его программой как dei ex machina ["Боги из машины" (лат.), появление которых никак не обусловлено предыдущим ходом событий], т.е. как нечто такое, что нужно сделать только потому, что кто-то решил, что так надо. Оуэн не указал, да и не смог бы указать никакой социальной силы, которая действовала бы в направлении провозглашенной цели. Сажая розовые кусты своих идей, Оуэн не позаботился о почве для них, — они должны были питаться одной лишь собственной красотой [То же самое можно сказать и применительно к аналогичному плану Шарля Фурье (1772-1837), который, однако, вполне социалистическим не назовешь, поскольку по этому плану трудящиеся должны были получать лишь 5/12 общественного продукта, а остальное должно было идти на накопление и управление". Хотя сама по себе эта попытка сделать объективный расчет весьма похвальна, нельзя не отметить то любопытное обстоятельство, что при таком "идеальном", с точки зрения Фурье, порядке вещей трудящиеся оказались бы в менее выгодном положении, чем при реальном капитализме. Так, в довоенной Англии совокупная заработная плата по ставке ниже 160 фунтов стерлингов соответствовала 62% чистого продукта, а если включить и более высокие жалованья — 68% (см.: Bowley А., Тhe division of the product of Industry. 1921. Р.37). Разумеется, идеалы Фурье отнюдь не сводились к одной только экономике, но в той мере, в какой они ее затрагивают, они наглядно показывают, насколько силен элемент незнания капиталистических реалий в учениях иных реформаторов].

То же верно и применительно к анархизму Прудона (1809-1865), за тем исключением, что экономическая ошибка в его трудах гораздо более заметна, чем в работах других классиков анархизма, которые с презрением относились к экономической аргументации. Отстаивая свой идеал свободной и институционально неоформленной кооперации между отдельными индивидами или идею разрушения, необходимого, чтобы проложить для этой кооперации дорогу, они избегали логических ошибок главным образом благодаря тому, что вообще не прибегали к логике. Как шекспировские "безумные, любовники, поэты", которые "все из фантазий созданы одних", они были по определению неспособны ни на что другое, кроме как расстраивать социалистические планы и усиливать неразбериху в ситуациях революционного подъема. Можно легко понять негодование Маркса, к которому нередко примешивалась горечь отчаяния, если вспомнить деяния г-на Бакунина.

Однако анархизм был не просто утопией, а утопией с идеей отмщения. Мы упомянули об одном из мрачных его представителей только для того, чтобы дать понять, что подобные всплески менталитета XIV в. не следует путать с подлинной линией утопического социализма, которая лучше всего проявляется в работах Сен-Симона (1760-1825). В них мы находим и здравый смысл, и ответственное отношение, и аналитическую глубину. Выдвигаемая им цель не была ни абсурдной, ни умозрительной. Не хватало только одного — пути реализации: единственным предложенным методом вновь оказались государственные меры, т.е. действия правительств, которые в то время все были по существу буржуазными.

Если согласиться с такой точкой зрения, то великий перелом, означавший вступление социализма в пору зрелости, следует связать с именем и деятельностью Карла Маркса. Событие это, следовательно, можно датировать (если в подобных вопросах сколько-нибудь точная датировка вообще возможна) выходом в свет "Коммунистического манифеста" (1848) или основанием Первого Интернационала (1864): именно в этот период социализм и теоретически, и практически стало возможным принимать всерьез. Однако достижение это, с одной стороны, всего лишь подводило итог наработкам социалистической мысли за все предыдущие века, с другой стороны, оно формулировало их таким специфическим образом, который практически (но,уж конечно,не логически) был в то время единственно возможным. Следовательно, оценка, данная Марксом ранним социалистам, должна быть в известной мере пересмотрена.

Прежде всего, даже если согласиться с тем, что социалистические теории предыдущих веков были не более, чем грезы, то грезы эти в большинстве своем были вполне аргументированными. Причем то, что более или менее логично удавалось сформулировать отдельным мыслителям, было не просто их личными фантазиями, а выражением мечтаний всех неправящих классов. Таким образом, мыслители эти не только витали в облаках — они помогали также вытащить на поверхность то, что дремало внизу и готово было пробудиться. В этом смысле даже анархисты, включая их средневековых предшественников, процветавших во многих монастырях, в особенности францисканских, приобретают значение, которое марксисты им обычно не придают. Какими бы беспомощными ни казались эти учения ортодоксальным социалистам, — но притягательность социализма даже сегодня во многом определяется этими неразумными желаниями голодной души — именно души, а не живота, рупором которой они были [Именно поэтому попытки высокоученых социалистов откреститься от всего того, что кажется им абсурдным и призрачным в вере своих непросвещенных собратьев, никогда не смогут увенчаться полным успехом. Популярность социализма объясняется вовсе не логическими аргументами, а как раз теми мистическими ересями, которые с негодованием осуждают как буржуазные, так и социалистические экономисты. Пытаясь отмежеваться от них, вышеупомянутые социалисты не только проявляют неблагодарность породившему их древу, но и кличут на себя беду — ведь эти стихийные силы можно переманить на службу к другому господину].

Во-вторых, ранние социалисты оставили после себя много инструментов и строительного материала. В конце концов даже сама идея социалистического общества была их детищем, и именно благодаря их подвижничеству Маркс и его современники могли рассуждать о социализме как о чем-то таком, что всем известно. Но многие утописты пошли гораздо дальше. Они прорабатывали детали социалистического плана или некоторых его вариантов, формулируя тем самым проблемы (пусть даже формулировки эти были неадекватны) и расчищая площадку под будущее строительство. Даже их вклад в чисто экономический анализ заслуживает доброго слова: он сыграл роль закваски, которая заставила подняться, казалось бы, безнадежно тяжелое тесто. К тому же эти работы в большинстве своем были выполнены на хорошем профессиональном уровне и не только обогатили существующую теорию, но и самому Марксу пришлись очень кстати. Английские социалисты и квазисоциалисты, которые разработали трудовую теорию стоимости, например Уильям Томпсон, дают тому прекрасный пример.

В-третьих, далеко не все из тех, кого Маркс относит к утопистам, творили в отрыве от массовых движений. Некая связь неизбежно присутствовала хотя бы потому, что те самые социальные и экономические условия, которые заставляли мыслителей браться за перо, толкали на действия и социальные группы или классы людей — . крестьян, ремесленников, батраков или просто бродяг и нищих. Однако для многих утопистов эта связь была значительно более тесной. Уже во время революций XIV в. требования крестьян были сформулированы интеллигенцией, а с течением веков связи и сотрудничество между ними становились все теснее. Гракх Бабеф (1760-1797), вождь и вдохновитель единственного чисто социалистического движения во время Великой французской революции, в глазах правительства был настолько значительной фигурой, что оно сочло необходимым приговорить его в 1797 г. к смертной казни. Множество примеров сотрудничества между интеллигентами и массами дает также история Англии. Достаточно только провести с этой точки зрения сравнение между движением левеллеров в XVII в. и движением чартистов в XIX в. В первом случае Джерард Уинстэнли (Winstanley, 1609-1652) присоединился к движению и возглавил его в индивидуальном порядке, во втором — группы интеллигенции выступили как единое целое, и хотя в конечном итоге их сотрудничество свелось к христианскому социализму, это никак нельзя считать затеей кабинетных ученых, совершенно оторванных от массовых движений тех времен. Во Франции наилучшим примером может служить деятельность Луи Блана (Вlanc, 1811-1882) в период революции 1848 г. Таким образом, в этом, как и в других отношениях, утопический социализм отличался от социализма "научного" скорее по степени, нежели по существу: отношение ранних социалистов к классовым движениям было случайным и, как правило, не возводилось в принцип, тогда как у Маркса и у постмарксистских социалистов оно было именно возведено в основополагающий принцип и по сути напоминало отношение стратегов к действующей армии.

Остается сделать еще одно очень важное замечание — надеюсь, оно не окажется камнем преткновения. Я уже сказал, что доктрина, которая постулирует наличие объективной исторической тенденции движения к социализму [Желающих понять точный смысл этой фразы отсылаем к первой и второй частям. Здесь же она означает только две веши: во-первых, что, хотим мы этого или не хотим, к социализму склоняются реальные социальные силы, следовательно, он будет все больше приобретать характер практической задачи: во-вторых, раз так, то в данный момент уже имеется поле деятельности для партии с социалистической ориентацией. Последнее положение более подробно обсуждается в гл. XXV] и постоянная связь с существующим или потенциальным источником социальной энергии — два необходимых условия, превращающих социализм в серьезный политический фактор, — к середине XIX в. уже, несомненно, сложились, причем сложились в такой форме, которая логически была отнюдь не единственно возможной. Маркс и большинство его современников придали своему учению новую грань, объявив, что рабочие — это единственный класс, который служит активным проводником этой тенденции и, следовательно, является единственным источником энергии, в котором социализм может черпать свои силы. Для них социализм означал в первую очередь освобождение труда от эксплуатации, а "освобождение рабочего класса должно быть завоевано самим рабочим классом".

Теперь нам нетрудно будет понять, почему в качестве практической задачи Маркс выбрал не что-нибудь, а именно привлечение на свою сторону рабочего класса, и почему его доктрина была выстроена соответственно. Но сама идея настолько глубоко укоренилась, причем не только в представлениях социалистов, но также и в головах несоциалистических мыслителей, что совершенно заслонила собой некоторые факты, которые не так-то просто объяснить с позиций социализма — например, то, что рабочее движение, которое, действительно, часто связано с социализмом, до сего дня не слилось с ним, а существует само по себе, и что социалистам оказалось не так-то легко установить в рабочей среде сферы своего влияния, в которых их учение воспринималось бы как нечто само собой разумеющееся. Как бы мы ни объясняли подобные факты, должно быть ясно, что рабочее движение по сути своей не является социалистическим точно так же, как и социализм необязательно является учением рабочих или пролетариата. Да это и неудивительно. Ведь во второй части мы видели, что капиталистический процесс мало-помалу обобществляет экономику и многое другое, что означает преобразование в равной мере всех частей единого общественного организма. Реальный доход и вес рабочего класса в обществе в ходе этого процесса увеличиваются, а капиталистическое общество все более и более утрачивает способность держать рабочих в узде. Но такая картина вряд ли сможет служить достойной заменой созданному Марксом полотну, живописующему рабочих, толкаемых на великую революцию страданиями, невыносимость которых постоянно возрастает. Если отвлечься от этой картины и осознать, что реально возрастает лишь вклад рабочего класса в капиталистическую систему, то значение данного призыва, обращенного к рабочему классу и подразумевающего определенную логику эволюции, неизбежно снизится. Еще менее обоснованной покажется тогда и та роль, которую отводит марксизм пролетариату в развязке социальной драмы. Ему вообще там нечего будет делать, если преобразования будут происходить постепенно. А если случится великая революция, пролетариат можно уговорить или угрозами добиться его согласия. Ударная группа все равно будет сформирована не из рабочих, а из представителей интеллигенции с участием околоуголовных элементов. А Марксовы идеи по этому вопросу — это чистая "идеология", столь же утопичная, как и фантазии ранних социалистов.

Таким образом, хотя по существу нельзя отрицать, что в отличие от большинства своих предшественников Маркс ставил перед собой задачу подвести фундамент под уже существующее движение, а не под выдуманную сказку, а также то, что он и его преемники добились частичного контроля над этим движением, разница между Марксом и утопистами на самом деле куда меньше, чем марксисты пытаются нас убедить. Как мы видели, в мыслях утопистов гораздо больше реализма, а в мыслях Маркса — гораздо больше нереалистичных мечтаний, чем они считают.

В свете этого факта мы должны переменить свое мнение о ранних социалистах именно потому, что они не делали какого-то особого упора на пролетарский фактор. В частности, их призывы к правительствам или к другим классам, помимо пролетариата, покажутся нам тогда менее иллюзорными и более реалистичными, чем они представлялись Марксу. Ведь государство, его бюрократия и группы людей, из которых состоит политическая машина, не могут не привлечь внимания социалистов, ищущих источники общественной энергии. Сегодня уже должно стать очевидным, что перечисленные силы готовы двигаться в желательном направлении с не менее "диалектической" необходимостью, чем массы. И даже само появление внутри социализма такого "буржуазного" течения, которое мы предпочитаем называть "фабианским социализмом" [См. гл. XXVI. Марксисты, естественно, возразят, что подобные явления — не более, чем отклонения от подлинной тенденции, побочные эффекты, сопровождающие победный марш пролетариата. С этим утверждением еще можно было бы согласиться, если считать наступление пролетариата одним из факторов в ситуации, которая породила и порождает подобные явления. Но, будучи понято в этом смысле, это утверждение уже не может быть использовано марксистами в качестве контраргумента. Если же оно означает, что пролетариат и государственный социализм связывает улица с односторонним движением или что связь между ними носит чисто причинно-следственный характер, тогда это дейтвительно был бы контраргумент, хотя и неверный. Социально-психологический процесс, описанный во второй части, сам, без всякого давления снизу, порождает государственный и фабианский социализм, который даже помогает это давление создать. Как мы вскоре увидим, можно задать резонный вопрос, где был бы сейчас социализм без своих попутчиков. Можно со всей определенностью утверждать, что социализм (в отличие от рабочего движения профсоюзного типа) без своих идеологов буржуазного происхождения далеко бы не ушел], также наводит на определенные размышления. Таким образом, выбор Марксом в качестве источника социальной энергии рабочего класса был лишь одним из возможных вариантов, который, будучи самым важным практически, ничем не лучше и не хуже выбора, сделанного другими социалистами, которых ортодоксальные марксисты считали мошенниками и еретиками.


Глава 25. Условия, в которых сформировались взгляды Маркса

1.    По словам Энгельса, в 1847 г. Маркс вместо термина "социализм" стал употреблять термин "коммунизм", поскольку социализм к этому времени приобрел уже налет буржуазной респектабельности. Как бы то ни было и какое бы объяснение мы не давали этому факту, если он действительно имел место, — у нас ведь неоднократно были основания считать социализм продуктом буржуазной мысли — не может быть никакого сомнения в том, что сами Маркс и Энгельс были типичными представителями буржуазной интеллигенции. Изгои своей страны, буржуа по происхождению и по воспитанию — вот кто такие были Маркс и Энгельс, и формула эта многое проясняет как в идеях Маркса, так и в той политике и тактических шагах, которые он рекомендовал. Самым поразительным является то, что идеи его получили такое большое распространение.

Во-первых, этот лишенный корней интеллигент, в душе которого на всю жизнь неизгладимым следом отложился опыт 1848 г., отверг свой собственный класс и сам был этим классом отвергнут. С тех пор он мог иметь дело только с другими отверженными интеллигентами, такими же изгоями, как он сам, а также с пролетарскими массами, и только им мог доверять. Именно здесь следует искать объяснение его доктрины, которая, как мы видели в предыдущей главе, несомненно, нуждается в объяснении, а именно его утверждение о том, что "освобождение рабочих есть дело самих рабочих".

Во-вторых, будучи лишенным корней интеллигентом, он, естественно, стал интернационалистом по своему мироощущению. Это означало не только и не столько то, что проблемы и превратности судьбы любой отдельно взятой страны — даже пролетариата отдельно взятой страны — никогда не стояли для него на первом месте, а находились скорее на периферии его интересов. Это означало, что для него было куда легче создать наднациональную социалистическую религию и размышлять о международном пролетариате, отдельные отряды которого, по крайней мере в теории, были гораздо более тесно связаны между собой, чем с другими классами в своих же странах. Чисто логически придумать такую откровенно нереальную концепцию и все, что из нее вытекает с точки зрения понимания прошлой истории и взглядов марксистских партий на внешнюю политику, мог кто угодно, однако любому другому пришлось бы для этого преодолевать в себе субъективные пристрастия, порожденные национальным окружением, и ни один человек, связанный со своей страной тысячами нитей, не смог бы отдать ей столько страсти, сколько вложил в нее Маркс, у которого такие нити отсутствовали. Сам не имея отечества, он сумел легко убедить себя, что его нет и у пролетариата.

Чуть ниже мы увидим, почему и в какой мере это учение выжило и какой смысл вкладывался в него при разных обстоятельствах. Сам Маркс, несомненно, был согласен с вытекающими из него выводами о неучастии в войнах и пацифизме. Он, безусловно, считал, что пролетариат не только не заинтересован в "капиталистических войнах", но что войны эти служат средством его еще более полного порабощения. Уступка, на которую ему пришлось пойти, а именно тезис о том, что участие в обороне собственной страны против иноземных захватчиков не является для правоверного социалиста делом зазорным, несомненно, была всего лишь вынужденной тактической уловкой.

В-третьих, какой бы ни была его доктрина [См. гл. XX и XXIII], но этот лишенный корней буржуа все же впитал демократию вместе с молоком матери. Иными словами, приятие буржуазной системы ценностей в той ее части, которая касалась демократии, было для него не просто вопросом рационального понимания условий, характерных для современного ему общества или общества любой другой эпохи. Не было оно для него и просто вопросом тактики. Действительно, он не смог бы заниматься социалистической деятельностью (и своей личной работой) — во всяком случае не смог бы заниматься ею в сколько-нибудь комфортных условиях — в обществе, не исповедующем принципы демократии в том виде, в каком их понимали во времена Маркса. За крайне редким исключением всякая оппозиция должна бороться за свободу, которая для Маркса была синонимом демократии, и отдаваться на милость "народа". Разумеется, этот момент был, а в некоторых странах и до сих пор остается весьма важным. Именно в этом заключается объяснение того, почему демократические заявления социалистических партий недорого стоят, пока политическая власть этих партий не возрастет настолько, что у них появится возможность выбора, и почему они не пользуются случаем принципиально решить вопрос о соотношении между логикой социализма и логикой демократии.

Тем не менее мы имеем все основания утверждать, что Маркс не подвергал сомнению необходимость демократии, и любое иное политическое устройство считал ниже демократии — в этом революционеру образца 1848 г. следует отдать должное [Эмоциональная установка, сложившаяся у Маркса под влиянием событий 1848 г., совершенно исключала для него возможность хотя бы понять, не говоря уж о том, чтобы воздать должное тому недемократическому режиму, который отверг его. Беспристрастный анализ, несомненно, отметил бы и достижения, и потенциальные возможности, но в данном случае Маркс никак не мог быть беспристрастным]. Разумеется, такой важный элемент буржуазной политической культуры никак нельзя было принять без всяких оговорок — это сразу выявило бы, что у Маркса было слишком много общего с этой культурой. Но в предыдущей части книги мы уже убедились, что Маркс сумел преодолеть эту трудность, смело заявив, что единственно истинной является только социалистическая демократия, а буржуазная демократия — это не демократия вовсе.

2.    Таково было Марксово политическое априори [Ни в одном языке, из тех, которые я знаю, это слово официально существитель ным не считается, но это настолько удобно, что я все-таки рискну употребить его в данной форме]. Нет нужды лишний раз говорить о том, что оно принципиально отличалось от априори рядовых английских социалистов, не только живших во времена Маркса, но и в любые другие времена, — отличалось настолько сильно, что взаимная симпатия и уж тем более полное взаимопонимание практически исключались, независимо от гегельянства и других идеологических барьеров. Это различие станет еще более наглядным, если сравнить Маркса с другим немецким мыслителем, очень близким ему по происхождению, — Фердинандом Лассалем (1825-1864). Человек той же национальности, продукт того же социального слоя, что и Маркс, воспитанный на очень близких культурных традициях, на которого также оказала большое влияние французская революция 1848 г. и идеология буржуазной демократии, Лассаль, однако, отличается от Маркса, причем отличие это невозможно объяснить одним только несходством характеров. Гораздо важнее было то, что Маркс был изгоем, а Лассаль — нет. Лассаль никогда не оказывался в изоляции ни от своей страны, ни от какого-либо сословия, включая пролетариат. В отличие от Маркса он никогда не был интернационалистом. Когда он говорил "пролетариат", он прежде всего имел в виду немецкий пролетариат. Он не имел ничего против сотрудничества с существующим государством. Ему не претило общение с Бисмарком или с королем Баварии. Подобные мелочи играют большую роль — большую, возможно, чем многие мировоззренческие разногласия, во всяком случае достаточно большую, чтобы породить разные учения о социализме и непримиримую вражду между их авторами.

Попробуем теперь с позиций Марксова априори взглянуть на те факты политической жизни, с которыми ему приходилось иметь дело.

Возьмем хотя бы обширную армию промышленного пролетариата, о которой писал Маркс, считая, что она существует только в Англии. Даже в Англии к тому моменту, когда он сформулировал основные положения своей теории, движение чартистов уже сошло на нет, а рабочий класс становился все более трезвомыслящим и консервативным. Неудача радикальных действий разочаровала пролетариат и он стал отходить от броских лозунгов и гимнов, прославляющих право рабочих на неурезанный продукт. Трезво поразмыслив, пролетарии решили сделать ставку просто на увеличение своей доли в этом продукте. Их вожди стали осторожно пытаться установить, укрепить и усилить юридический статус и экономическую власть профсоюзов в политических рамках буржуазного общества. Из принципиальных, а также из очевидных тактических соображений они неизбежно должны были относиться к революционным идеям и революционной деятельности, как к помехе, диверсии против серьезного дела трудового класса, допущенной то ли по глупости, то ли по легкомыслию. К тому же они имели дело в основном с верхними слоями рабочего класса; что касается его низов, то по отношению к ним они испытывали чувства, близкие к презрению.

Во всяком случае ни условия, в которых они оказались, ни личные качества никогда бы не позволили Марксу и Энгельсу организовывать промышленный пролетариат или любую конкретную его группу в соответствии с собственными идеями. В лучшем случае они могли надеяться на связи с вождями пролетарского движения и профсоюзной бюрократией. Учитывая, с одной стороны, позицию "респектабельных" представителей рабочего класса, с другой — точку зрения не поддающихся организации низов в больших городах, с которыми они не очень-то жаждали иметь дело [Не будем забывать, в каком тоне марксисты обычно говорят о люмпен-пролета-риате (Lumpenproletariat)], они оказались перед лицом весьма щекотливой дилеммы. Они не могли не оценить значения профсоюзного движения, которое медленно, но верно шло к решению титанической задачи объединения масс в некое подобие организованного класса, иначе говоря — к решению той проблемы, которую сами Маркс и Энгельс считали наиважнейшей. Однако не имея возможности влиять на это движение и вполне сознавая ту опасность, «что ведомый профсоюзами рабочий класс может обуржуазиться и выработать в себе буржуазные установки, они не любили профсоюзы и не доверяли им, а те платили им той же монетой — в той мере, в какой они их вообще замечали. Таким образом, Марксу и Энгельсу пришлось отступить на позицию, которая стала характерной для классического социализма и которая, хотя значение ее существенно уменьшилось, и по сей день выражает фундаментальный антагонизм между теоретиками социализма и рабочим классом (который в важных случаях можно условно приравнять к антагонизму между социалистическими партиями и профсоюзами). Для социалистов профсоюзное движение было чем-то таким, что необходимо обратить в веру классовой борьбы; в качестве средства такого обращения приверженцам истинного вероучения приходилось идти на сотрудничество с профсоюзами всякий раз, когда рабочие волнения радикализировали массы и беспокойство или волнение профсоюзных лидеров достигало такой степени, что они готовы были выслушивать проповеди. Но поскольку обращение в истинную веру все равно было неполным и поскольку профсоюзы оставались в принципе нерасположенными ни к революционным, ни даже просто к политическим действиям, для социалистов это движение не только не было носителем божественной истины, напротив, оно шло по ложному пути, неправильно понимало свои истинные цели, обманывая себя пустыми сказками, которые не просто бесполезны, но даже вредны, а потому правоверным не следовало до него опускаться, разве что затем, чтобы подтачивать его изнутри.

Эта ситуация начала меняться уже при жизни Маркса и изменилась еще больше после его кончины, но еще при жизни Энгельса. Рост численности промышленного пролетариата, который постепенно сделал его реальной силой не только в Англии, но и на континенте, и сопутствующая экономическим спадам того периода безработица увеличили влияние Маркса и Энгельса на лидеров рабочего движения, но они никогда так и не добились прямого влияния на пролетарские массы. Впрочем, главным материалом для работы всегда оставалась интеллигенция. И хотя успехи их на данном фронте были весьма значительны, интеллигенты доставляли им еще больше беспокойств, чем безразличие трудящихся, временами перерастающее во враждебность. Была, например, прослойка интеллигентов-социалистов, которые не считали зазорным отождествлять себя с профсоюзами или с социальным реформаторством буржуазно-радикального или даже консервативного толка. И разумеется, они исповедовали совершенно иной социализм, который, обещая быстрые блага, был опасным соперником. Были также интеллигенты, в первую очередь Лассаль, которые завоевали в массах позиции, представлявшие уже прямую угрозу идеям марксизма. И наконец, были интеллигенты, которым было не занимать революционного пыла, но которых Маркс и Энгельс вполне справедливо считали худшими врагами социализма — это путчисты вроде Бланки [Blanqui, 1805-1881], досужие мечтатели, анархисты и тд. Идеологические и тактические соображения требовали сказать всем этим группам твердое "Нет".

3.    На таком идеологическом фоне и в такой тактической ситуации Марксу было чрезвычайно трудно найти ответ на два жизненно важных вопроса, которые неизбежно задавал каждый его последователь или потенциальный сторонник: вопрос об отношении к политике буржуазных партий и вопрос о программе ближайших действий.

Что касается первого вопроса, то социалистическим партиям нельзя было посоветовать молча взирать на буржуазную политику. Их непосредственной задачей было критиковать капиталистическое общество, выявлять замаскированные классовые интересы, подчеркивать, насколько лучше все будет в социалистическом раю, охотиться за новобранцами: критиковать и организовывать. Однако сохранять чисто негативное отношение, хотя в принципе оно вполне допустимо, для любой мало-мальски влиятельной партии было бы невозможно. Оно неизбежно вступило бы в противоречие с реальными целями организованного труда и, если бы оно сохранялось сколь-нибудь долго, отпугнуло бы всех последователей, за исключением разве что горстки политических аскетов. Учитывая то влияние, которое вплоть до 1914 г. оказывало учение Маркса на великую германскую Социал-демократическую партию и на многие другие политические группы меньших размеров, интересно посмотреть, как он разрешил эту трудность.

Пока это было возможно, он сохранял единственную логически безупречную позицию: социалисты должны отказаться от участия в бутафорских реформах, с помощью которых буржуазия пытается обмануть пролетариат. Такое участие — позже оно было названо "реформизмом" — означало бы вероотступничество, предательство истинных целей, коварную попытку подлатать то, что должно быть разрушено. Ослушники вроде Бебеля, вернувшегося с повинной головой к прежним святыням после того, как он соблазнился было реформизмом и сбился с пути иртинного, подвергались ожесточен ной критике. Надо сказать, что во времена Союза коммунистов 1847 г. Маркс и Энгельс сами подумывали о том, чтобы скооперироваться с левыми буржуазными группировками, да и в "Коммунистическом манифесте" признавалась необходимость в отдельных случаях идти на компромиссы и создавать союзы, а также говорилось, что тактику следует выбирать с учетом времени и места. Тот же вывод следовал и из правила, обязательного для всех правоверных, о том, что нужно использовать любые раздоры между национальной буржуазией разных стран и между буржуазными группировками внутри одной страны: ведь без сотрудничества, по крайней мере с некоторыми из этих группировок, при этом не обойтись. Но все эти послабления нужны были Марксу только для того, чтобы еще выше поднять главный принцип, и по сути ничего не меняли. В каждом конкретном случае целесообразность отступления от правила должна была тщательно взвешиваться, причем изначальная установка всегда была "против". К тому же под "сотрудничеством" Маркс понимал не столько нормальные рабочие отношения с другими политическими течениями, поскольку при таких отношениях неизбежно пришлось бы идти на компромисс, а это могло бы подорвать чистоту учения, а союз, заключенный на время каких-то чрезвычайных событий, предпочтительно революций.

О том, как должен поступать истинный марксист, если буржуазный супостат проводит политику, безусловно совпадающую с интересами пролетариата, можно судить по примеру, показанному самим Метром, в очень важном вопросе. Дело в том, что одной из главных опор политической платформы английского либерализма была политика свободной торговли. Маркс был слишком хорошим экономистом, чтобы не понимать, какие выгоды в тех условиях это сулило рабочему классу. Можно было бы попытаться преуменьшить эти выгоды или найти злой умысел в намерениях буржуазных сторонников свободной торговли, но проблему бы это не решило, поскольку социалисты, конечно, должны были бы поддержать свободную торговлю, особенно продуктами питания. Ну, что же, раз надо — они ее поддержат, но только, разумеется, не потому, что дешевый хлеб — это благо, — упаси бог! — а потому, что свободная торговля ускоряет темпы социальной эволюции, а следовательно, приближает социальную революцию. Это очень красивый тактический ход. К тому же аргумент, которым воспользовался Маркс, совершенно справедлив и может быть с равным успехом использован во многих других случаях. Пророк позабыл, правда, сказать, что делать социалистам, когда принимаемые буржуазным правительством решения улучшают положение пролетариата, но не ускоряют эволюцию капитализма — а именно таковы большинство мер по социальной защите населения, социальному страхованию и т.п., или, наоборот, ускоряют эволюцию капитализма, непосредственно не улучшая положения пролетариата. Но если подобные вопросы вызовут разнотолки в буржуазном лагере, то социалисты не растеряются — следуя заветам Учителя, они постараются обратить капиталистические разногласия себе на пользу. Несомненно, что именно в этом ключе Маркс решал бы и вопрос о реформах, финансируемых в противовес буржуазии небуржуазными силами, в частности земельной аристократией и мелкопоместным дворянством, хотя в его учении для подобных казусов просто не было места.

Второй вопрос был не менее заковыристым. Ни одна партия не может существовать без программы, которая обещает народу скорые блага. Но марксизм, строго говоря, не мог ничего подобного предложить. В отравленной атмосфере капитализма любое доброе дело было заведомо запятнано. Маркса и Энгельса это действительно беспокоило, и они никогда не одобряли программ, которые предусматривали проведение конструктивной политики в рамках капиталистического порядка и, следовательно, попахивали буржуазным радикализмом. Однако когда они сами столкнулись с этой проблемой в 1847 г., они решительно разрубили Гордиев узел и без всякой логики включили в "Коммунистический манифест" список неотложных мер социалистической политики, пришвартовав тем самым социалистическую баржу к либеральному лайнеру.

Бесплатное образование, всеобщее избирательное право, запрет на эксплуатацию детского труда, прогрессивный налог, национализация земли, банков и транспорта, развитие государственной промышленности, расчистка под пашню и улучшение земель, всеобщая трудовая повинность, создание промышленных центров по всей стране — все это ясно показывает, до какой степени (в то время) Маркс и Энгельс позволяли себе пускаться в оппортунизм (чего они никогда не разрешали делать другим социалистам). Самое поразительное в этой программе — это то, что в ней не было ни единого пункта, который однозначно трактовался бы как типично или чисто социалистический, попадись он в ином контексте; каждое требование из этого списка могло бы фигурировать и в несоциалистической программе — в ряде случаев от вполне буржуазных авторов исходило даже требование национализировать землю, а большинство этих требований были просто позаимствованы с кухни радикалов. Разумеется, это было единственно разумное решение, но все же оно было лишь паллиативом, единственной задачей которого было прикрыть постыдный практический изъян. Если бы Маркса действительно интересовали эти вопросы, ему бы не оставалось ничего другого, кроме как принять сторону радикального крыла буржуазного либерализма. Однако на самом деле они очень мало его волновали, и он не чувствовал себя обязанным ничем ради них жертвовать; если бы буржуазные радикалы вдруг выполнили все эти требования, Маркс, по всей вероятности, был бы неприятно удивлен.

4.    Те же принципы, та же тактика и похожие политические установки содержались и в обращении Маркса к учредительному съезду Международного товарищества рабочих (Первый Интернационал) в 1864 г. Создание его означало поистине громадный шаг вперед по сравнению с немецким союзом просвещения рабочих (Arbeterbildungsverein) 1847 г. или небольшой международной группой, основанной в том же году (имеется в виду Союз коммунистов, по поручению которого Маркс и Энгельс написали свой "Манифест". — Прим. ред.). Первый Интернационал, конечно, не был организацией социалистических партий, хотя, например, обе немецкие социалистические партии в него вошли (правда, лассальянская партия Всеобщий немецкий рабочий союз тут же и вышла), и уж тем более он не был международной организацией пролетариата. Однако в нем были представлены лейбористские группы многих стран и многих направлений, и даже английские тред-юнионы проявили достаточный интерес, чтобы на некоторое время согласиться — пусть уклончиво, пусть в надежде получить какую-то выгоду для себя — на такой несколько странный для них альянс. Одним из основателей Первого Интернационала был Джордж Оджер (Оdger, 1813-1877, секретарь лондонского совета тред-юнионов в 1862-1872гг., в 1864-1867 гг. — председатель Генсовета Первого Интернационала. — Прим. ред.) [Он даже выполнял обязанности председателя Генсовета Интернационала, а это кое-что да значило, поскольку он был одним из самых известных сторонников создания федерации и объединения тред-юнионов, организатором лондонского совета по торговле и одним из вожаков лиги реформаторов, выступавших за предоставление городским рабочим прав представительства в парламенте]. Все притязания на какую-то исключительную роль в революционных движениях и крупных рабочих беспорядках, исходившие как от самой Ассоциации, так и от ее летописцев, совершенно беспочвенны. Но хотя Товарищество это никогда ничего не возглавляло, не решало и ничем не руководило, оно по крайней мере помогло своим членам выработать единую фразеологию. А еще оно помогло наладить связи, которые в конечном итоге и позволили ему занять действительно важное положение благодаря любезной помощи буржуазных супостатов, по глупости своей этому способствовавших. В начале все шло довольно гладко, и первые четыре "конгресса" прошли исключительно успешно, если к тому же учесть, что отдельные несоциалистические выпады, как то: одобрение права наследования, которое прошло большинством голосов, были тактично "не замечены" правоверными членами. Вторжение Бакунина (1869 г.) и его выдворение (1872 г.) нанесли, однако, удар, от которого Товарищество уже не смогло оправиться, хотя оно просуществовало вплоть до 1874 г.

Маркс с самого начала отдавал себе отчет о возможностях и опасностях, которые таил в себе этот караван-сарай, под крышей которого были и интеллигенты с сомнительной репутацией, и рабочие, полные неприкрытой решимости использовать Товарищество в своих интересах или отречься от него — смотря по обстоятельствам. Они заключали в себе те самые возможности и те самые опасности, за и соответственно против которых он всю жизнь боролся. Первоочередной задачей было сохранить организацию как единое целое, второй — придать ей марксистский уклон, причем обе эти задачи приходилось решать в условиях, когда Маркс и его соратники постоянно оказывались в меньшинстве и когда влияние его на других членов было куда меньше, чем можно было бы заключить на основании того факта, что ему было поручено, а вернее сказать — позволено сделать программное обращение на учредительном съезде. Вследствие этого упомянутое обращение пестрело уступками немарксистским взглядам — уступками, очень похожими на те, которые позже Маркс с негодованием обнаружит в Готской программе Германской социал-демократической партии (1875). Сознательное маневрирование и компромисс были присущи Марксу и позже — именно это заставило его однажды воскликнуть с полушутливым отчаяньем: "Je ne suis pas Marxiste" ["Я не марксист!" — фр.]. Однако сущность компромисса зависит от человека, который на него пошел, и от идеи, ради которой этот компромисс был сделан. Тот, кто заботится только о генеральной линии, может смириться со многими отклонениями от нее. По всей видимости, Маркс никогда не упускал генеральную линию из вида и умел вернуться к ней после каждого очередного "отклонения". Но можно понять его горечь, когда он видел, что и другие играют в эту игру. Таким образом, и в собственных тактических подтасовках, и в его гневном осуждении подтасовок, сделанных другими, скрывалось нечто большее, чем просто эгоизм.

Можно, разумеется, критиковать и тактику, и принцип того, что с тех самых пор остается классической политикой ортодоксального социализма. Тактический ход, предпринятый Марксом, предоставил его последователям полную свободу обосновывать любое свое действие или бездействие делом или словом Метра. Сам принцип не раз подвергался критике за то, что он указывает путь в никуда. Гораздо важнее извлечь из него рациональное зерно. Маркс верил в пролетарскую революцию. Он также верил, хотя собственное учение должно было посеять в его душе определенные сомнения, что подходящий момент наступит совсем скоро, точно так же, как ранние христиане верили, что Судный день не за горами. Таким образом, его политический метод, строго говоря, был основан на ошибочном диагнозе. Те интеллигенты, которые превозносят его политическую мудрость [См., например, работу Benedetto Croce "Маterialismo Storico ed Economia Marxista" в переводе С.М. Meredith, 1914.], совершенно не замечают того, в какой мере в его взгляды прокрался корыстный элемент. Однако если исходить из доступных ему фактов и не подвергать сомнению те выводы, которые он из этих фактов делал, этот метод действительно представляется оправданным, так же как оправданными представляются и его взгляды по вопросу о ближайших целях и о сотрудничестве с буржуазными реформистами. Создание однородной партии, основой которой был бы организованный пролетариат всех стран, который шел бы к цели, не теряя революционной веры и держа порох сухим, с этих позиций было поистине задачей первоочередной важности, по сравнению с которой все остальное отступало на второй план.


Глава 26. С 1875-го по 1914-й

1.События в Англии и дух фабианства
2.Две крайности: Швеция и Россия
3.Социалистические группы в Соединенных Штатах
4.Социализм во Франции: анализ синдикализма
5.Социал-демократическая партия Германии и ревизионизм. Австрийские
социалисты

6.Второй Интернационал

1. События в Англии и дух фабианства

В этих двух датах есть некий символический смысл. Год 1875-й стал свидетелем рождения первой чисто социалистической партии, которая оказалась достаточно влиятельной, чтобы стать признанным политическим фактором. Это знаменательное событие произошло в результате слияния двух немецких партий — группы Лассаля и группы, основанной в 1869 г. Бебелем и Либкнехтом — и создания на их основе Социал-демократической партии, которая хотя в то время и делала существенные уступки лассальянству (Готская программа) [Главной идеей Лассаля была организация рабочих в производительные ассоциации, поддерживаемые государством, которые, по его мысли, должны были бы конкурировать и в конечном итоге ликвидировать частную промышленность. Это настолько сильно отдает утопизмом, что отвращение Маркса нетрудно понять], со временем приняла марксизм (Эрфуртская программа 1891 г.) и медленно, но верно пробивала себе дорогу к тому завидному положению, которое ей удалось занять к 1914 г. [В тот год она получила 110 из 397 мест в рейхстаге, причем благодаря неспособности буржуазных группировок организовать массовые и однородные по своему составу партии, влияние социалистов было даже большим, чем можно было бы заключить судя по этим цифрам], когда в ее судьбе, как и в судьбе всех социалистических партий, наступил критический перелом. Прежде, чем мы попробуем объяснить, благодаря какому чуду марксистская партия, которой даже не пришлось ради этого поступаться своими принципами, чуть было не получила парламентское большинство, мы обратимся к опыту других стран, и прежде всего к английскому социализму той эпохи, который при поверхностном взгляде составляет резкий и поучительный контраст немецкому социализму.

Взглянув же чуть глубже, мы, разумеется, обнаружим весьма похожие социальные процессы и как их следствие — весьма похожие рабочие движения. Различия между английскими и германскими социалистами в том, что касается общего тона, идеологии и тактики, легко объяснимы. После того, как в 1834 г. Оуэновский Великий национальный объединенный профсоюз [Оwenite Grand National Consolidated Trade Union] раскололся и чартизм пошел на убыль, лейбористское движение в Англии более уже не вызывало открытой враждебности. Некоторые из его экономических целей были поддержаны либералами, другие — консерваторами [Особенно поражает возникновение пролейбористских установок в консервативном лагере. С одной стороны, в качестве примера можно сослаться на группу, возглавляемую лордом Эшли (Ashley), и на группу ''Молодая Англия" (тори-демократы под предводительством Дизраэли)]. Законодательные акты, регламентирующие деятельность профсоюзов (1871, 1875 и 1876 гг.), например, были приняты без каких-либо проволочек, которые могли бы спровоцировать рабочий класс на борьбу. Более того, битва за право представительства рабочего класса в парламенте велась несоциалистическими группировками, а роль рабочих в ней сводилась лишь к одобрительным и осуждающим выкрикам. Все это убедительно свидетельствует о превосходных качествах английских рабочих. Впрочем, то же самое можно сказать и о превосходных качествах английского политического общества. Доказав, что оно способно избежать повторения Французской революции и устранить угрозу, проистекающую от дороговизны хлеба, оно затем долго демонстрировало свою способность держать под контролем социальные ситуации возрастающей сложности и идти на уступки, не теряя лица, — сошлемся хотя бы на Закон о трудовых конфликтах 1906 г. [Сегодня нам не так-то просто представить, какое ошеломляющее впечатление произвела эта мера на людей, которые все еще верили в государство и в правовую си стему, построенную вокруг института частной собственности. Ведь такие меры, как ослабление ответственности за сговор применительно к мирному пикетированию, — что практически означало легализацию действий профсоюзов, несущих в себе угрозу применения силы, — и освобождение профсоюзной кассы от ответственности за при носимый ущерб,— что практически означало законодательно признание того факта, что профсоюзы всегда правы, — фактически передавали профсоюзам часть полномо чий государства и ставили их в привилегированное положение, чему не могло поме шать формальное распространение освобождения от ответственности за ущерб так же и на работодателей. Однако этот законодательный акт был принят по результатам отчета, представленного Королевской комиссией 1903 г., когда у власти находилась консервативная партия, а консервативный лидер (Бальфур) в своей речи при третьем чтении этого закона одобрил его, не выказывая ни малейшего неудовольствия. Несом ненно, такое отношение во многом объясняется политической ситуацией, сложив шейся в 1905 г., однако мое утверждение все равно остается в силе] Вследствие этого английскому пролетариату потребовалось больше времени, чтобы выработать в себе "классовое сознание" и повторить путь, который пришлось пройти Кейру Харди (Наrdy), прежде чем он пришел к идее создания Независимой рабочей партии Великобритании (1893). Однако подъем нового юнионизма [Новый юнионизм означал распространение в середине 90-х годов XIX в. устой чивых организаций, объединявших в своих рядах в основном лишь представителей вы сококвалифицированных профессий и потому отличавшихся некоей клановой гордо стью и буржуазной респектабельностью (некоторые из лидеров 80-х годов, в частно сти Кроуфорд (Crawford), всячески подчеркивали ту пропасть, которая отделяет ува жаемых людей в тред-юнионах от пролетарских масс) и противопоставлявших себя менее квалифицированным слоям, занимавшим более низкое положение. Эти послед ние были куда менее уверены в своих способностях чегото для себя добиться и, сле довательно, более восприимчивы к социалистической пропаганде и тому ее тезису, что сами по себе забастовки — оружие ненадежное и они должны сопровождаться по литическими требованиями. Есть, таким образом, прямая связь между сплочением бо лее низких слоев трудящихся и переменой отношения профсоюзов к политическим требованиям, с одной стороны, и к социализму, с другой. Именно тогда — всего не сколько лет спустя после всеобщей забастовки докеров в 1889 г. — профсоюзные съезды начали принимать социалистические резолюции] фактически ознаменовал собой наступление такого положения вещей, которое мало чем отличалось от немецкого — разве что на словах.

Природа и степень подобных различий может быть продемонстрирована особенно отчетливо на примере Фабианского общества, чьи идеи и методы в этом смысле чрезвычайно характерны. Марксисты наверняка презрительно усмехнутся, поскольку им это покажется чрезмерным преувеличением роли небольшой горстки интеллигентов, которые просто не пожелали стать чем-то большим. На самом деле фабианство в Англии или по крайней мере взгляды, которые оно выражало, играло не меньшую роль, чем марксизм в Германии.

Фабианское общество возникло в 1883 г. и на протяжении всего рассматриваемого здесь периода оставалось группировкой буржуазной интеллигенции [Эта группа, численность которой никогда не превосходила 3-4 тыс. членов, на самом деле была еще малочисленней, поскольку ее активное ядро составляло не более 10-20 процентов. Ядро это было буржуазным как по происхождению, так и по установкам, а также по тому, что большинство его членов были экономически независимы, по крайней мере в том смысле, что все они имели хотя бы скромный, но постоянный доход]. Фабианство было вскормлено на идеях Бен-тама и Джеймса Милля и продолжало их традицию. Его представители сулили человечеству точно такое же радужное будущее, как и их предшественники — философские радикалы, и принялись за дело рациональной реконструкции и усовершенствования общества в том же духе практического прогрессизма.

Надо сказать, что фабианцы с величайшим уважением относились к фактам, не останавливаясь даже перед проведением обширных исследований, чтобы эти факты добыть, и если кого-то критиковали или предлагали какие-то меры, то позиция их всегда была надежно аргументирована. Однако они совершенно некритично относились к тем основам — культурным и экономическим, — на которых строились их собственные цели. Цели свои они воспринимали как должное, что на самом деле является лишь иным проявлением того, что, будучи добрыми англичанами, они и самих себя воспринимали как должное. Они не в состоянии были понять разницу между трущобой и палатой лордов. Почему и то, и другое — "зло", ясно ведь каждому, разве не так? А большее экономическое равенство, самоуправление в Индии, профсоюзы и свободная торговля — это не менее неоспоримое "добро", и никаких сомнений. Единственной их заботой было устранение зла и сохранение добра, остальное представлялось им пустой тратой сил. Во всем этом сквозило преданное служение государству и нетерпимость к иным взглядам на индивидуальные или национальные ценности — здесь фабианцы, пожалуй, не уступали марксистам, — а также мелкобуржуазное отвращение ко всему аристократическому, включая красоту.

Вначале за фабианцами не стояла никакая социальная сила. Они готовы были убеждать всех, кто согласен был их слушать. Они выступали со своими речами и перед рабочей, и перед буржуазной аудиторией. Полемизировали они весьма талантливо и много. Они отстаивали или осуждали конкретные правительственные меры, планы, законы. Однако главным средством завоевания авторитета были для них связи с отдельными ключевыми фигурами, вернее — с людьми из окружения политических, промышленных и рабочих лидеров. Их страна и их собственное социальное и политическое положение в этой стране давали уникальную возможность для установления и использования подобных контактов.

Английское политическое общество не торопилось выполнять советы посторонних, однако в значительно большей степени, чем любое другое общество, оно готово было эти советы выслушивать. А среди фабианцев были не только посторонние. Некоторым из них удалось заручиться связями, сформированными еще в студенческих союзах и общежитиях Оксфорда и Кэмбриджа. По своему моральному складу они не были пришельцами с другой планеты. Большинство из них не были заклятыми врагами существующего государственного порядка. Все они гораздо чаще подчеркивали свое желание сотрудничать, чем враждебность. Они вовсе не ставили своей задачей создание партии и очень не любили фразеологию классовой борьбы и революции. Они всегда предпочитали в чем-то помочь, а не быть помехой. И у них было что сказать парламентариям и официальным лицам, которые часто были не прочь получить дельный совет о том, что и как нужно делать. Сегодня каждый министр может получить любую нужную ему информацию и советы любых специалистов непосредственно в стенах своего министерства. В частности, ни один современный министр не испытывает недостатка в статистических данных. Однако в 80-е и 90-е годы XIX в. все было иначе. За редким исключением должностные лица любого ранга знали лишь то, что соответствовало установившейся практике. Вне рамок сложившегося порядка парламентарии, даже входящие в правящий кабинет, а уже тем более парламентарии, в него не входящие, нередко испытывали большую нужду в информации и новых идеях, особенно по вопросам "новых" социальных проблем. Группа, у которой в запасе всегда имелись свежие факты и идеи и которая была рада подать их аккуратно выложенными на блюдо и готовыми к употреблению министром финансов или другими депутатами английского парламента, могла заведомо рассчитывать на благосклонный прием (особенно через заднюю дверь). Государственные мужи не видели в этом ничего зазорного. Более того, питая симпатию если не ко всем, то хотя бы к ближайшим целям фабианцев, они позволяли им себя поучать. Фабианцев в свою очередь также устраивала их роль неофициальных слуг народа. На самом деле она устраивала их как нельзя лучше. Они не искали себе личной славы. Им нравилось действовать за сценой. Работа через бюрократию, рост численности и могущества которой они предвидели и одобряли, очень хорошо вписывалась в общую схему их демократического государственного социализма.

Но, как спросил бы Маркс и как действительно спросила небольшая группа английских марксистов (Демократическая федерация Гайндмана, основанная в 1881 г.), чем конкретно может похвастаться партия, имеющая подобные достижения, — разве только тем, что она вступила в сговор с представителями буржуазных интересов в политике? Как может такая партия называться социалистической, а если допустить, что это все же так, то не был ли их социализм очередным вариантом утопического социализма ( в вышеопределенном марксистском понимании)? Легко представить себе, с каким отвращением относились друг к другу фабианцы и марксисты и как гневно они осуждали иллюзии друг друга, хотя фабианцы обычно старались избегать прямых дискуссий по основополагающим и тактическим вопросам (а марксисты их, наоборот, просто обожали) и относились к этим марксистам с чуть высокомерной симпатией. Тем не менее для непредвзятого наблюдателя не составит труда ответить на эти вопросы.

В любое другое время социалистическое движение фабианского толка не смогло бы ничего достичь, однако за три десятилетия, предшествовавшие 1914 г., оно достигло очень многого, поскольку и обстановка, и настроения — все было готово именно к подобной миссии, никак не менее и не более радикальной. Все, что требовалось, чтобы превратить возможности в четкую политику, — это сформулировать и организовать уже существующее общественное мнение, и эту миссию фабианцы взяли на себя. Они были реформаторами. Дух эпохи сделал их социалистами. Они были подлинными социалистами, поскольку они стремились приблизить фундаментальную перестройку общества, которая в конечном итоге должна была возложить заботу об экономике на государство. Они были социалистами-волюнтаристами, и потому, появись они чуть раньше, они попали бы под Марксово определение утопистов, но они твердо знали, чего хотели, и потому никакие выводы из этого определения к их случаю не подходили. С их точки зрения, было бы чистым безумием заранее тревожить буржуазию разговорами о революциях и классовой борьбе. Всеми силами они хотели не допустить пробуждения классового сознания, по крайней мере на первых порах, поскольку это сделало бы невозможным мирное, но эффективное распространение их принципов по всем политическим и административным органам буржуазного общества. Когда сложились подходящие условия, они не колеблясь помогли появиться на свет Независимой лейбористской партии, пошли на сотрудничество с Комитетом рабочих представителей (1900 г.), помогли профсоюзам сделать первые шаги в политике, сформировали курс Прогрессивной партии в Совете Лондонского округа, стали проповедовать сперва муниципальный, затем общественный социализм, а вместе с ним и достоинства советской системы.

Во всем этом, безусловно, прослеживается черта, которую легко подвергнуть критике. Действительно, они не объявляли открытой войны в марксистском духе, не кричали на всех углах о том, что они хотели бы сделать со своими противниками, но они и ничего не предпринимали для их защиты. Другое критическое замечание, которое могло бы быть выдвинуто против фабианцев их политическими противниками, а именно, что благодаря своему образу действий они могут увязнуть еще на далеких подступах к линии обороны капиталистической системы и никогда не довести дело до великой схватки, не учитывает особенностей их установки. Они могли бы со своей стороны возразить, что даже если на минуту допустить, что их наступление на капиталистическую систему привело бы к достаточно глубоким преобразованиям в рамках этого строя, но не разрушило сам строй, то и этим можно было бы гордиться. А что касается схватки, то они заранее ответили своим революционно настроенным критикам, исключительно удачно выбрав себе имя — они назывались в честь римского полководца Фабия [Квинт Фабий Максим по прозвищу Кунктатор (медлительный) (275-203 гг. до н.э.)], который хоть и действовал исключительно осторожно, но сделал больше, чем любой из его пылких предшественников, чтобы выгнать Ганнибала из Италии.

Таким образом, хотя можно с полным основанием утверждать, что как по вопросу о классовой борьбе, так и по другим вопросам фабианство было прямой противоположностью марксизму, с не меньшим основанием можно также утверждать, что в некотором смысле фабианцы были более последовательными марксистами, чем сам Маркс. Сосредоточение внимания на проблемах, лежащих в сфере практической политики, движение вперед вместе с развитием общества и предоставление конечной цели свободы осуществиться самой по себе — на самом деле такая установка лучше согласуется с основами учения Маркса, чем та революционная идеология, которую он на нее навесил. Твердая вера в неминуемую гибель капитализма, понимание того, что уничтожение частной собственности — это медленный процесс, который имеет тенденцию изменять позиции всех классов в обществе — в этих фундаментальных вопросах Марксовой доктрины фабианцы заслуживают более высокой оценки, чем сам Маркс.

2. Две крайности: Швеция и Россия

У каждой страны свой социализм. Однако в тех странах континентальной Европы, вклад которых в культурную копилку человечества совершенно непропорционален их скромным размерам, в частности в Голландии и Скандинавских странах, дела не слишком сильно отличались от английской модели. Возьмем, например, Швецию. Как шведские искусство, наука, политика, общественные институты и многое другое, социализм и социалисты этой страны обязаны своими особенностями не столько своеобразию своих принципов или намерений, сколько тому материалу, из которого вылеплена шведская нация, и ее исключительно уравновешенной социальной структуре. Именно поэтому другим нациям совершенно бессмысленно даже пытаться копировать шведские образцы, разве только пригласить к себе всех шведов и доверить это дело им самим.

Учитывая специфику шведской науки и социальной структуры, нам нетрудно будет понять две самые существенные характеристики шведского социализма. Социалистическая партия, которой почти всегда руководили весьма способные и честные политики, медленно набирала силу в соответствии с совершенно нормальным процессом социального развития, не пытаясь ни опередить его, ни вступить с ним в борьбу ради борьбы, поэтому приход этой партии к власти не вызвал никаких социальных потрясений. Ответственные посты в государстве, естественно, перешли к ее лидерам, которые стали строить свои отношения с лидерами других партий на условиях равенства в поисках общей платформы: до сих пор, хотя в стране,конечно, появилась коммунистическая группа, все разногласия в Швеции по поводу текущей политики сводятся к тому, что кто-то предлагает потратить на некую социальную программу на несколько миллионов крон больше, другие — меньше, но сама эта программа возражений ни у кого не вызывает. А что касается разногласий внутри социалистической партии, то противоречия между интеллигенцией и рабочими можно разглядеть только в микроскоп — отчасти потому, что благодаря высокому культурному уровню тех и других между ними нет пропасти, отчасти потому, что шведский социальный организм производит на свет относительно меньше хронически безработных интеллигентов, чем социальные организмы других стран, и раздраженных интеллектуалов, изводящих себя и других в этой стране меньше, чем в других. Некоторые усматривают в этом разлагающее влияние профсоюзов на социалистическое движение в целом и на партию в частности. Тем, кто клюнул на удочку современного радикализма, может показаться, что так оно и есть. Однако этот диагноз совершенно не воздает должного социальной и национальной среде, продуктом которой являются и шведские рабочие, и шведские интеллигенты и которая не дает ни тем, ни другим превращать свой социализм в религию. Хотя в учении Маркса можно при желании отыскать место для подобных структур, от среднего марксиста, разумеется, нельзя ожидать благосклонного отношения к социалистической партии шведского типа или хотя бы признания, что в лице такой партии мы имеем дело с подлинно социалистическим движением. Шведские же социалисты в свою очередь лишь незначительно были затронуты марксизмом, хотя они часто использовали его лексикон, который соответствовал принятым в то время представлениям о социалистическом этикете, особенно в своих международных контактах с другими социалистическими группами.

Пример другой крайности дает нам Россия, социализм которой был почти чисто марксистским и потому в полной мере пользовался благосклонным отношением ортодоксальных социалистов. Причины его возникновения весьма трудно объяснить, исходя из российских условий. Царская Россия была аграрной страной с преимущественно докапиталистическим укладом. Промышленный пролетариат, поскольку он вообще был досягаем для профессиональных социалистов, составлял лишь небольшую часть 150-мия-лионного населения [В 1905 г. численность фабричных рабочих в России составила примерно 1.5 млн. человек]. Предприятия торговой и промышленной буржуазии, также весьма малочисленной, по своей эффективности не слишком превосходили прочие уклады, хотя развитие капитализма, поощряемое правительством, быстро набирало темпы. В этой социальной структуре интеллигенция была инородным телом: ее идеи были так же чужды русской почве, как и парижские платья светских красавиц.

Преобладавшая в то время форма государственного устройства, при которой абсолютный монарх (автократ) возглавлял разросшийся бюрократический аппарат и выступал в союзе с земельной аристократией и церковью, была, безусловно, отвратительна многим интеллектуалам. И общественное мнение всего мира согласилось с их пониманием истории. Даже авторы, весьма враждебно настроенные по отношению к тому режиму, который установился после падения царизма, всегда торопятся заверить своих читателей, что и они должным образом возмущены ужасами царизма. Так за частоколом расхожих штампов совершенно потерялась та простая истина, что эта форма правления не менее точно соответствовала породившей ее социальной структуре, чем парламентская монархия в Англии или демократическая республика в Соединенных Штатах. Достижения российской бюрократии, принимая во внимание условия, в которых ей приходилось действовать, были значительно выше, чем принято считать. Ничего другого, кроме проводимых ею социальных реформ, как в сельском хозяйстве, так и в других областях, и ее нетвердого движения по пути к выхолощенному варианту конституционного строя, в тех условиях и нельзя было ожидать. Духу нации противоречил вовсе не царизм, который как раз имел широкую опору среди огромного большинства всех классов, а привнесенный извне радикализм и групповой интерес интеллектуалов.

Из этого можно сделать два вывода, которые на первый взгляд могут показаться парадоксальными, хотя ни один серьезный историк их таковыми не сочтет. С одной стороны, никакие крупные или внезапные шаги в направлении, указываемом теми либерально настроенными юристами, докторами, профессорами и государственными служащими, которые образовали партию кадетов (конституционно-демократическую партию), были невозможны не столько потому, что их программа была неприемлема для монархии, сколько потому, что партия эта была слишком слабой. Допустить их до власти — означало бы поставить во главе страны политическую группировку, которая пользовалась не большей, а меньшей поддержкой народных масс, которая не лучше, а хуже выражала их настроения и интересы, чем .политические силы, которые делали ставку на царизм. Для буржуазного режима, не говоря уже о режиме социалистическом, в этой стране попросту не было места.

Не было также ничего общего между ситуацией 1789 г. во Франции и ситуацией 1905 г. в России. Рухнувшая в 1789 г. во Франции социальная структура была устаревшей, мешала развитию почти всего, что было жизнеспособного в этой нации, и не смогла справиться со стоявшими перед ней финансовыми, экономическими и социальными проблемами. Ничего похожего в России 1905 г. не наблюдалось. Конечно, национальная гордость была уязвлена в связи с поражением в войне с Японией, а отсюда и недовольство и беспорядки. Но государство успешно справлялось со своими задачами — оно не просто подавляло волнения, оно пыталось решать вызвавшие их проблемы. Если в итоге событий во Франции к власти пришел Робеспьер,то в России — Столыпин. Это было бы невозможно, если бы царизм исчерпал свои силы, как исчерпал их французский ancien regime ["старый режим" — фр.]. Нет никаких причин полагать, что, если бы не мировая война, тяжелым грузом легшая на социальную ткань, русская монархия не сумела бы мирно и успешно трансформироваться под влиянием и по ходу экономического развития страны [Этот анализ, разумеется, поднимает весьма интересные вопросы относительно природы того, что обычно именуется "исторической необходимостью", с одной стороны, и роли личности в истории — с другой. Мне кажется, что говорить о том, что Россию привела к войне неумолимая необходимость, оснований нет. Интересы, поставленные на карту сербским конфликтом, не были для России жизненно важными, если не сказать больше. Внутренняя ситуация в стране в 1914 г. вовсе не была настолько тяжелой, чтобы правительство было вынуждено прибегнуть к политике военной агрессии в качестве последней отчаянной меры. Ситуация эта, конечно, была непростой — она привела в действие националистов, те — некоторых (не всех) крайних реакционеров, а потом и те и другие вместе разбудили низы, которые уже стали хвататься за топоры — кто в одиночку, кто с сотоварищи. Но будь у последнего из русских царей чуть больше здравого смысла и твердости, Россия вполне могла бы воины избежать. Позже, когда ситуация прояснилась и когда после битвы в Галиции всякая надежда на военный успех улетучилась, сделать это было бы сложнее, но все-таки возможно. Даже после падения монархии нельзя наверняка утверждать, что правительство Керенского не смогло бы спасти ситуацию, если бы оно разумно распорядилось своими ресурсами и не уступило бы мольбам союзников, протрубив последнюю отчаянную атаку. Но царизм в преддверии буржуазного восстания и буржуазное общество, пришедшее ему на смену, наблюдали за приближением своей погибели в состоянии паралича, который был столь же несомненным, сколь и труднообъяснимым. Конечно, поголовная некомпетентность в одном лагере и скопление умных и одаренных людей в другом нельзя объяснить одной только случайностью. Однако в данном случае некомпетентность старого режима сводилась просто к тому, что он оказался не на высоте ситуации, которая состояла в полной дезорганизации всего и вся, но этой ситуации, несомненно, можно было бы избежать. Читатель, по-видимому, вряд ли рассчитывает на то, что мое исследование русского социализма совпадет с аналогичным исследованием, проделанным Троцким (Троцкий. История русской революции. Пер. на англ. М. Истмана, 1934). Тем более знаменательно то, что различие между этими исследованиями не всеохватно и, в частности, что Троцкий рассматривал вопрос о том, что было бы, если бы революционное движение столкнулось с "другим царем". Правда, он не делал очевидного вывода из этих размышлении. Однако он признает, что марксистское учение не отрицает роли личности в истории, хотя сам, похоже, недооценивает истинную ее важность для постановки правильного диагноза русской революции].

С другой стороны, именно потому, что социальная структура России была по существу стабильна, интеллектуалы, которые не могли рассчитывать на победу с помощью более или менее нормальных методов, впали в отчаянный радикализм и пошли по пути преступного насилия. При этом степень их радикализма находилась в обратной пропорции к практическим возможностям — это был радикализм от бессилия. Пусть убийства бессмысленны и могут привести только к усилению репрессий, но другого выбора практически не было. Жестокость репрессий в свою очередь вызывала ответные меры, и так разворачивалась эта трагедия, трагедия жестокости и преступлений, беспрерывно усиливающих друг друга, — мир видел и чувствовал только это и поставил этим событиям соответствующий диагноз.

Сам Маркс не был путчистом. К некоторым персонажам из числа русских революционеров, особенно людям бакунинскго типа, он испытывал презрение, смешанное с ненавистью. К тому же он должен был понимать — и, по всей вероятности, понимал, — что в условиях социальной и экономической структуры России не выполнялось ни одно из условий, которые согласно его собственному учению необходимы для успеха и даже просто для возникновения социализма. Но хотя с точки зрения логики это должно было бы помешать русским интеллигентам принять его учение, нетрудно понять, почему оно, напротив, пользовалось среди них колоссальным успехом. Все они были революционерами — кто в большей, кто в меньшей степени, а плана действий у них не было. И вдруг появляется революционный катехизис небывалой силы. Огненные фразы и смелые пророчества Маркса — это было именно то, что нужно, чтобы выбраться из тоскливой пустыни нигилизма. К тому же сочетание в его доктрине экономической теории, философии и истории отвечало русской тяге к совершенству. Пусть это священное писание было совершенно неприменимо к их случаю и по сути ничего им не сулило. Верующий всегда слышит ровно то, что .хочет услышать, что бы ни говорил ему пророк. Насколько далека была реальная ситуация в России от состояния зрелости, как понимал ее Маркс, настолько же готова была русская интеллигенция — именно интеллигенция, а не одни только входящие в нее профессиональные социалисты — искать у него ответы на свои вопросы.

Благодаря этому первый марксистский кружок появился в России уже в 1883 г., а в 1898 г. на его основе возникла социал-демократическая партия. Руководителями, а на первых порах и членами были в основном, конечно, представители интеллигенции, однако создание подпольных организаций в "массах" шло достаточно успешно, что позволило сочувствующим наблюдателям говорить о сплочении рабочих кружков под марксистским руководством. Именно это объясняет, почему в России удалось избежать многих трудностей, с которыми сталкивались марксистские группы в странах с сильным профсоюзным движением. По крайней мере на первых порах рабочие, которые вступали в организацию, послушно шли на поводу у интеллектуалов и практически никогда не пытались ничего решать за себя. Как следствие, развитие теории и практики шло в строгом соответствии с положениями, выдвинутыми Марксом, и отличалось высоким уровнем. Естественно, это вызвало одобрение со стороны немецких защитников веры, которые, видя такую обезоруживающую добродетель, очевидно, решили, что тезис Маркса о том, что серьезный социализм может зародиться только в недрах развитого капитализма, все же допускает отдельные исключения. Однако Плеханов, основатель кружка 1883 г. и ведущая фигура русского марксизма на протяжении первых двух десятилетий, чьи талантливые и высокоученые работы, внесшие значительный вклад в развитие марксизма, снискали всеобщее уважение, всецело разделял этот тезис и потому не мог надеяться на скорую победу социализма в своей стране. Храбро сражаясь против реформизма и всех других имевшихся в ту пору ересей, угрожавших чистоте истинной веры, и сохраняя при этом веру в революционную цель и метод, этот правоверный марксист, должно быть, сразу почувствовал беду, когда в его партии возникла группа, настаивавшая на скорых действиях, хотя он с симпатией относился к ее членам и ее лидеру — Ленину.

Неизбежный конфликт, расколовший в 1903 г. партию на большевиков и меньшевиков, означал нечто значительно более серьезное, чем простое разногласие по тактическому вопросу, давшее название обеим фракциям. В то время ни один, даже самый искушенный наблюдатель не смог бы до конца понять природу этого разлада. Но сегодня диагноз уже не должен вызывать никаких сомнений. За марксистской фразеологией, которую сохранили обе группы, скрывался тот факт, что одна из них безвозвратно отошла от классического марксизма.

У Ленина, по всей видимости, не было никаких иллюзий относительно ситуации в России. Он понимал, что царский режим можно успешно атаковать только тогда, когда он будет временно ослаблен военным поражением, и что в условиях той дезорганизации, которая за этим поражением последует, решительный, хорошо вымуштрованный отряд методом жестокого террора может скинуть любой другой режим, который попытается прийти на смену царизму. На этот случай, вероятность которого он, по-видимому, сознавал как никто другой, он был намерен подготовить соответствующий инструмент. Ему ни к чему были мелкобуржуазные теории относительно крестьянства, — которое в России, разумеется, представляло главную социальную проблему, — и уж тем более теории, говорящие о необходимости дожидаться, когда рабочие поднимутся и совершат великую революцию по своей собственной инициативе. Ему нужны были только хорошо обученные боевики — янычары, глухие к любым доводам, кроме собственных, свободные от каких-либо моральных запретов, невосприимчивые к голосу разума и человечности. В тех условиях подобных людей можно было найти только в среде интеллигенции, причем самый лучший человеческий материал предлагала партия. Попытка Ленина получить контроль над партией, таким образом, была на самом деле попыткой разрушить саму ее душу. Партийное большинство и его лидер Л. Мартов, по-видимому, это понимали. Мартов не критиковал Маркса и никакой новой линии поведения не предлагал. Он спорил с Лениным от имени Маркса, отстаивая учение Маркса о массовой пролетарской партии. Новое слово было сказано не Мартовым, а Лениным.

Испокон веков все еретики всегда утверждали, что они вовсе не хотят разрушать прежние святыни — наоборот, они стремятся восстановить их первозданную чистоту. Ленин тоже не стал нарушать эту освященную традицией практику и вместо того, чтобы отречься от верности учению, заделался еще большим марксистом, чем сам Маркс. Во всяком случае, он сделал важный ход, выдвинув тезис, который так понравился Троцкому и Сталину, а именно — тезис о том, что он исповедует "марксизм эпохи империализма". И читатель без труда заметит, что в определенных границах Ленину было нетрудно соблюсти и форму, и содержание нефальсифицированного марксизма. С другой стороны, нетрудно заметить и то, что он покинул эту твердыню и занял по существу антимарксистскую позицию. Антимарксистской была не только сама идея обобществления путем провозглашения в очевидно несозревшей ситуации; гораздо в большей степени это относится к его идее о том, что освобождение рабочих должно стать делом не самих рабочих, как учил Маркс, а банды интеллектуалов, командующих темными массами [Кстати говоря, русские социалисты, правда, не сам Ленин, а его ближайшие со ратники на местах, установили связь с преступными элементами. Это вылилось в дей ствия "эксов" (ударных отрядов, проводящих "экспроприацию на практике", попросту говоря — налетчиков) как в самой России, так и в Польше. Это был чистый разбои, хотя западная интеллигенция проглотила "теорию", оправдывающую его необходи мость]. Это было куда серьезней, чем просто иной взгляд на практику агитации и компромиссов, больше, чем расхождения по второстепенным пунктам марксистской доктрины. Это означало разрыв с ее самой сокровенной сутью [В задачи настоящего исследования не входит подробный разбор дальнейших со бытий, всем и без того хорошо известных. Достаточно будет сделать лишь следую щие замечания. Ленину не удалось подчинить себе российскую социалистическую партию, лидеры которой со временем все более и более от него отдалялись; трудно сть их положения, проистекающая из стремления любыми силами сохранить подобие единого фронта, не отказываясь в то же время от своих принципов, наглядно проявля ется в шатаниях Плеханова. Зато Ленину удалось уберечь свою группу от развала, принудить ее к повиновению и приспособить ее курс к ситуации, возникшей в ходе и итоге революции 1905 г., включая участие ленинской фракции в Думе. Ему удалось также сохранить свои связи и свое положение во Втором Интернационале (см. ниже): он принимал участие в работе трех его съездов и представлял российскую партию в Бюро. Это вряд ли было бы возможно, если бы представители других наций имели возможность разглядеть в его взглядах и деятельности то, что видели в них большин ство российских социалистов. Но Ленин не раскрывал перед ними своих карт и пото му Второй Интернационал, как и подавляющее большинство западных социалистов вообще, относился к нему просто как к выдающейся фигуре левого крыла правовер ных марксистов и мирилсся с ним и его несгибаемым экстремизмом, где-то восхища ясь им, а где-то не принимая его всерьез. Таким образом, в политической сфере Ленин играл двойственную роль, которая в некотором смысле схожа с двойственной ролью царского режима, чьи политические установки в области международных отношений (сошлемся хотя бы на финансирование международного суда и системы международ ной безопасности) также существенно отличались от принципов, исповедуемых во внутренней политике. Но ни эти достижения, ни его вклад в развитие социалистической мысли — по большей части весьма посредственного качества (кстати, то же можно сказать и о вкладе Троцкого) — не обеспечили бы ему места в первых рядах социалистов. Час, возвеличивший Ленина, настал после поражения России в мировой войне и был в одинаковой мере результатом уникального стечения обстоятельств, сделавших оружие Ленина адекватным, и результатом его непревзойденного искусства применять это оружие. В этом отношении (но ни в одном другом) панегирик проф. Ласки в Энциклопедии общественных наук (статья "Ульянов ) вполне оправдан, если, конечно, допустить, что интеллигенция не может не падать ниц перед идолами своей эпохи].

3.Социалистические группы в Соединенных Штатах

В Соединенных Штатах сложилась совершенно иная социальная ситуация, которая оказалась тем не менее столь же неблагоприятной для развития подлинно социалистического массового движения, как и ситуация в России. Таким образом, оба этих случая имеют немало сходных моментов, которые не менее интересны, чем различия между ними. Если аграрная Россия, невзирая на коммунистическую жилку, имманентно присущую российской деревне, оставалась практически не затронутой влиянием современной ей социалистической мысли, то аграрные Соединенные Штаты породили такие антисоциалистические силы, которые готовы были разделаться с любыми проявлениями марксизма, принимавшими сколько-нибудь заметный масштаб. Если промышленная Россия не сумела создать массовую социалистическую партию, поскольку развитие капитализма в России шло медленно, то промышленные Соединенные Штаты не смогли этого сделать потому, что развитие капитализма в этой стране происходило с головокружительной быстротой [Конечно, наличие неосвоенных областей на Западе намного снижало возможности возникновения социальных трений в США. И все же значение этого момента, как бы велико оно не было, не следует переоценивать. Экономический прогресс постоянно создавал новые неосвоенные области промышленного развития, и это обстоятельство было гораздо более важным, чем возможность в любой момент сложить чемоданы и двинуться на Запад].

Однако самое важное различие было между интеллигенцией обеих стран. В отличие от России в Соединенных Штатах до конца XIX в. интеллигенция не была ни полубезработной, ни доведенной до отчаяния. Система ценностей, которая возникала из общенациональной задачи развития экономических возможностей, вовлекала практически все мозги в сферу бизнеса, что наложило деловой отпечаток на самый характер американской нации. Вне Нью-Йорка интеллигентов в общепринятом понимании вообще практически не было, а те, что были, в большинстве своем переняли систему ценностей деловых людей. К тем же, кто исповедовал иные ценности, Мэйн-стрит ["Главная улица" (англ.) — так часто назывались главные улицы небольших американских городов. Здесь употребляется как символ американской провинции.— Прим. ред.] отказывалась прислушиваться и инстинктивно относилась к ним неодобрительно, и это была куда более действенная воспитательная мера, чем методы российской политической полиции. Враждебность среднего класса по отношению к компаниям железнодорожным и коммунальных услуг и любым крупным предприятиям вообще впитала в себя практически всю "революционную" энергию, которая только была в этой нации.

Типичный американский рабочий — хороший специалист и уважаемый человек — в душе был бизнесменом и сознавал себя таковым. Он успешно занимался эксплуатацией своих индивидуальных возможностей, заботясь о собственной выгоде, во всяком случае, старался по возможности выгодно продать свой труд. Он понимал и в значительной мере разделял образ мыслей своего работодателя. Когда ему это было выгодно, он заключал союз с другими рабочими своего предприятия, но принципиальные его установки оставались при этом прежними. Начиная примерно с середины XIX в. подобная практика все более начала принимать форму рабочих комитетов — предшественников послевоенных профсоюзов, создаваемых при компаниях, экономическое и культурное значение которых наиболее полно раскрывалось в условиях принадлежащих компаниям заводских поселков [Здравый смысл, заложенный в основе подобных структур, и их соответствие специфике американских условий настолько же очевидны, насколько очевиден тот факт, что у профсоюзов, а также у радикальных интеллигентов они были бельмом на глазу. Лозунги наших дней — недавно признанные официально — клеймят фабричные комитеты за то, что они якобы являются порождением коварных замыслов работода телей помешать рабочим добиться эффективного представительства своих интересов. Такая точка зрения вполне естественна для тех, кто считает моральной аксиомой, что пролетариат должен иметь свою боевую организацию, а также с позиций корпоратив ного государства, складывающегося у нас на глазах. Однако она искажает историче скую правду. То, что работодатели предоставляли помещения для такого рода органи заций, нередко брали на себя инициативу и пытались на них повлиять, чтобы вырабо тать взаимоприемлемые решения, не исключает и не отрицает того, что фабричные комитеты и их руководители выполняли весьма нужную функцию и, как правило, весьма успешно служили интересам рабочих].

Кроме того, рабочим часто было выгодно кооперироваться со своими коллегами по профессии во всей стране, что позволяло им укреплять свои позиции в торге как непосредственно с работодателями, так и опосредованно с представителями других профессий. Этот интерес, сформировавший многие типично американские профсоюзы, в значительной мере объясняет принятие профессионального принципа, который в смысле охраны чистоты профсоюзных рядов эффективнее любого другого и благодаря которому американские профсоюзы приобрели характер рабочих картелей. Как и можно было ожидать, картели эти особым радикализмом не отличались, по поводу чего долго сокрушались и сокрушаются как американские, так и зарубежные социалисты и их попутчики. Их не интересовало ничего кроме зарплаты и рабочих часов, а во всем остальном они готовы были идти навстречу запросам общества и даже своих работодателей, в особенности в вопросах фразеологии. Это весьма наглядно проявлялось в образе мыслей и поступках лидеров как независимых профсоюзов, так и тех, которые входили в Американскую федерацию труда, которая этот дух воплощала, а также в характерных для профсоюзной бюрократии попытках проникнуть с помощью профсоюзных фондов в сферу промышленного и финансового предпринимательства [Деятельность Уоррена Стэнфорда Стоуна из "Братства железнодорожных ин женеров" может служить прекрасной (хоть и относящейся к несколько более поздне му периоду) иллюстрацией последнего, а также ряда других аспектов. В эпоху Сэмюэля Гомперса (председатель Американской федерации труда с 1886 по 1924 г. — Прим. ред.) подобных примеров было так много, что читатель наверняка сможет продолжить их список сам. Вышесказанное не следует, однако, понимать таким обра зом, что все американские профсоюзы отличаются или отличались высокими вступительными взносами и искусно регулируемой численностью рядов, сильно смахивающей на спекулятивные махинации монополиста, придерживающего свой товар, чтобы он повыше ценился. Напротив, иммигранты завезли сюда с собой все разновидности профсоюзов, которые только были в Европе, к тому же там, где для этого были подходящие условия, особенно в относительно старых, устоявшихся производствах и от-раслях,возникали формы, аналогичные европейским].

Конечно, тот факт, что кредо и лозунги американских профсоюзов, т.е. их идеологические установки, были так нереволюционны и чужды классовой борьбе, сам по себе еще ни о чем не говорит. Американские деятели профсоюзного движения были не слишком склонны к теоретизированию, иначе они вполне могли бы придумать какое-нибудь марксистское обоснование своим действиям. Однако нельзя отрицать и того, что отстаивая свои интересы перед работодателями, они ни в коем случае не считали, что находятся по другую сторону барьера. Такое сотрудничество — те, кто его не одобряет, используют другое слою — "соглашательство" — с работодателями ничуть не противоречило ни их принципам, ни логике ситуации. За исключением узкого круга вопросов политические действия, по их мнению, были не только ненужны, они были просто бессмысленны. А что касается влияния радикалов на профсоюзы, то с тем же успехом эти последние могли бы попытаться обратить в свою веру совет директоров Пенсильванской железной дороги.

Но в мире американских трудящихся был и другой мир. Помимо высококвалифицированной рабочей силы иммиграция с самого начала включала в себя некоторое количество неквалифицированной, причем численность последней после Гражданской войны выросла как абсолютно, так и относительно. Значительную долю этого прироста обеспечили те, кто попал в данную категорию не из-за недостатков своего физического или умственного развития и не из-за лени, а из-за прошлых жизненных невзгод или из-за пагубного влияния среды, из которой они происходили, или просто из-за своего мятежного характера, неукротимого темперамента или уголовных наклонностей. Вся эта публика была легкой добычей для эксплуатации, которая облегчалась также отсутствием моральных уз, а некоторые ее представители отвечали на подобное к себе отношение слепой, импульсивной ненавистью, которая быстро переросла в криминальные действия. Во многих новых, быстрорастущих промышленных поселках, где скапливались люди самого разного происхождения и самых разных наклонностей, порядок (если это слово вообще применимо к тем условиям) приходилось поддерживать незаконными действиями. Грубые люди, которым подобное обращение отнюдь не прибавляло мягкости, сталкивались с работодателями или их управляющими, которые не успели еще выработать в себе чувство ответственности и часто были вынуждены применять грубую силу из страха не только за свое имущество но и за жизнь.

Социалистический наблюдатель сказал бы, что это была классовая борьба в самом буквальном смысле — и что правота Марксова учения подтверждалась здесь ружейной стрельбой. На самом же деле ничего подобного не было и в помине. Невозможно даже представить себе условия более неблагоприятные для развития политического лейборизма или серьезного социализма, и пока эти условия имели место, ни тот, ни другой практически никак не проявлялись.

История "Рыцарей труда", единственной, по-настоящему важной общенациональной организации рабочих, независимо от их квалификации или специальности (фактически в нее принимались все желающие), охватывает примерно десятилетие значительного влияния и активных действий (1878-1889). В 1886 г. численность этого рыцарского ордена приближалась к 700 тыс. человек. Та его часть, которую составляли промышленные — в основном неквалифицированные — рабочие, активно участвовала, а иногда даже инициировала стачки и бойкоты, сопровождавшие экономические спады того периода. Внимательное изучение соответствующих программ и лозунгов обнаруживает довольно бессвязную мешанину самых разных социалистических, кооперативных и даже анархистских идей, которые восходят к широкому кругу источников, в том числе к идеям Оуэна, к английским аграрным социалистам, учению Маркса и фабианцам. Тем не менее политическое кредо, а также идея общего планирования и социальной реконструкции проступают во всем этом достаточно четко. Однако такая определенность целей объясняется на самом деле тем, что документы эти мы невольно читаем с позиций сегодняшнего дня. На самом деле никаких определенных целей не было и в помине, наоборот, именно расплывчатый характер идеологии Счастья на земле — такой выбор слов объясняется тем, что основатель движения Урия Стефенс в молодости готовился стать священником, — и выдержки из американской Конституции привлекали к этому союзу самых разных людей, начиная от фермеров и кончая специалистами-профессионалами. Орден таким образом стал как бы биржей идей и планов реформаторов всех сортов. В этом смысле он действительно выполнял ту функцию, которую имели в виду его лидеры, когда они подчеркивали учебно-просветительский аспект его деятельности. Но организация, основанная на глине столь разного замеса, была, по определению, неспособна ни на какие действия. Как только верх взяла социалистическая идея, произошел раскол. Аналогичную судьбу имели и другие подобные движения — популисты, последователи Генри Джорджа и пр.

Напрашивается вывод, что американская рабочая среда того времени не давала необходимого материала и движущего мотива для возникновения массового социалистического движения. Это можно подтвердить, если проследить ту нить, которая связывает рыцарей с Промышленными рабочими мира (Industrial Workers of the World). Нить эта воплощается в карьере марксиста Де Леона и потому должна иметь для правоверных особое значение [Тем более, что сам Ленин, обычно такой скупой на похвалы, в нарушение всех своих привычек одобрительно отзывался о работах и идеях Де Леон]. Именно под его руководствам в 1893 г. входившие в Орден рыцарей социалисты восстали против прежнего лидера Паудерли, нанеся тем самым, как впоследствии оказалось, смертельный удар всей организации. Идея их заключалась в том, чтобы создать инструмент для политических действий, более или менее соответствующих марксистскому учению. Борьба классов, революция, разрушение капиталистического государства — всему этому должна была способствовать пролетарская партия. Однако ни Социалистическая рабочая партия (Socialist Labour Party) (1890 г.), ни созданный Де Леоном Социалистический альянс квалифицированных и неквалифицированных рабочих (1895 г.) особым влиянием среди пролетариата не пользовались. Дело было не только в том, что ряды последователей социалистов в рабочей среде были малочисленны, — само по себе это ничего еще не решало — но им не удалось добиться и успеха русского образца, т.е. захватить ключевые позиции в среде интеллигенции. Социалистическая рабочая партия сперва раскололась, а затем сдала практически все оставшиеся у нее позиции новой социалистической партии — Социалистическому альянсу.

Социалистический альянс в своей верности марксистским идеалам продвинулся дальше любой другой социалистической партии в Соединенных Штатах. Во-первых, он был правоверным уже по самому своему происхождению. Он возник из рабочего движения 1892-1894 гг., когда забастовки подавлялись силой, а федеральное правительство и судебные органы решительно становились на сторону работодателей [Заметим, что это происходило в то самое время, когда правительства большинства европейских стран стали строить свою политику на совершенно иных началах. Однако такое поведение американцев не просто говорит об их отсталости. Действительно, социальный и политический престиж бизнеса и делового интереса в Америке был куда сильнее, чем в любой другой стране, и вследствие этого американская демократия уделяла проблемам рабочих гораздо меньше внимания, чем, скажем, юнкерское правительство Пруссии. Но признание этого обстоятельства и даже вынесение ему соответствующей оценки с моральных и человеческих позиций не мешает признать и то, что отчасти благодаря неразвитости органов государственного управления, отчасти благодаря усилению преступных элементов, с которыми никакой другой более мягкий метод не прошел бы, и отчасти благодаря тому, что вся нация была исполнена решимости идти по пути ускорения экономического развития, проблемы по эту сторону океана представлялись в несколько ином свете, чем в Европе, причем это было бы так, даже если бы американское правительство было совершенно свободно от буржуазных шор]. Такая политика со стороны государства заставила встать на путь истинный многих из тех, кто раньше связывал свою судьбу с "консервативными" профсоюзами. Во всяком случае, изменил свои взгляды Юджин Дебс, который выступал сперва за промышленный юнионизм, а затем за политическую борьбу. Во-вторых, правоверными были общие установки, принятые этой партией. Она пыталась работать с проерсоюзами, сея семена истинного учения изнутри. Она существовала как профессиональная политическая организация и была революционной в том самом смысле, в каком революционными были великие социалистические партии Европы. Правда, учение ее было не вполне марксистским. Дело в том, что Социалистический альянс не уделял должного внимания идеологическим установкам ни при Дебсе, ни после него и допускал в своих рядах довольно широкий спектр взглядов. И хотя ему так и не удалось вобрать в себя те небольшие рабочие партии местного характера, которые то тут, то там возникали по всей стране, он достаточно успешно просуществовал вплоть до послевоенного периода, когда возникла серьезная конкуренция со стороны коммунистического движения. Большинство социалистов, я думаю, согласятся, что это была единственная подлинно социалистическая партия в истории Соединенных Штатов. Во всяком случае, о масштабах социалистического движения в этой стране можно судить именно по числу голосов, отданных за нее, хотя среди ее сторонников, как и в любом социалистическом движении вообще, было немало случайных попутчиков.

У Де Леона был, однако, и другой шанс, и связан он был с Западной федерацией шахтеров (Western Federation of Miners), чей радикализм, впрочем, не имел идеологических корней, а объяснялся реакцией простого люда на тяжелые условия жизни. Эта федерация стала краеугольным камнем в структуре основанной в 1905 г. организации "Промышленные рабочие мира". Чтобы создать ее, Де Леон и его соратники собрали воедино и обломки собственной партии, и остатки других развалившихся организаций, а также созвали отовсюду людей с весьма сомнительной репутацией, отколовшихся то ли от интеллигентов, то ли от пролетариев, то ли от тех и других вместе. Однако союз имел сильное руководство и, следовательно, сильную фразеологию. Помимо самого Де Леона, в руководство входили Хейвуд (Науwood), Траутман (Тrautmann, Фостер (Foster) и другие.

Рядом своих успехов движение это было обязано шоковым методам (при этом не существовало ничего недозволенного) и духу бескомпромиссной борьбы, а тем, что оно в конечном итоге потерпело поражение, — отсутствию чего-либо, кроме громких фраз и шоковых методов. Поражение его было ускорено ссорами с коммунистами и перебежчиками в лагерь коммунистов, а также нескончаемыми внутренними разногласиями. Но я не стану повторять историю, которая уже была рассказана до меня со всех мыслимых точек зрения. Для нас в ней важно только одно. Эту организацию называли синдикалистской — даже анархистской, а несколько позже ее привлекали к ответственности в соответствии с антисиндикалистским законодательством, принятым в ряде штатов. Принцип "непосредственных" действий на местах и идеологические уступки Западной федерации шахтеров, которая отдавала промышленным профсоюзам ведущую роль в строительстве социалистического общества (в этом заключается личный вклад Де Леона в классический марксизм или, если угодно, его расхождение с ним), несомненно, говорит о том, что синдикалистской его партия считалась по праву. Но мне кажется более правильным говорить об отдельных включениях элементов синдикализма в движение, которое по существу имело чисто марксистские корни.

Таким образом, этот великий социолог — простой человек — опять оказался прав. Типичный американец всегда считал, что социализм в целом, и социалисты в частности, Америке не нужны. Насколько я понимаю, здесь мы в более развернутой форме пытались показать именно это. Американское общество в своем развитии практически перескочило через фазу социализма, которая в других странах видела и победы чистого марксизма, и успехи Второго Интернационала. Проблемы, над которыми бились европейские социалисты, в этой стране остались практически непонятыми. Если подобные умонастроения и возникали, то лишь случайно, будучи привнесенными сюда из Европы. Решая свои проблемы и вырабатывая свои собственные установки, американцы время от времени заимствовали что-то из этих чужеземных идей, но этим дело и ограничивалось, а последующие события еще сильнее отвратили от социализма американских интеллигентов и пролетариев, не прошедших школы марксизма.

4. Социализм во Франции: анализ синдикализма

Понять, что такое синдикализм, можно лучше всего на примере Франции [Итальянский и испанский синдикализм подошли бы для этой цели не хуже — с той единственной оговоркой, что чем выше неграмотность в стране, тем сильнее элемент анархизма, искажающий то, что, по моему мнению, составляет истинный портрет синдикализма. Этот элемент имел место и во Франции, но роль его здесь не следует преувеличивать]. Однако прежде, чем перейти к рассмотрению синдикализма, мы кратко охарактеризуем французский социализм вообще.

Во-первых, история развития социалистической идеологии в этой стране имеет более глубокие корни и насчитывает, пожалуй, больше славных страниц, чем в любой другой, хотя ни одно из зародившихся во Франции учений никогда не достигало такой завершенной формы и такого влияния, как, например, фабианство в Англии или марксизм в Германии. Фабианство невозможно без политической системы английского типа, а во Франции ничего подобного не сложилось — помешали Великая французская революция и неудача последовавших за нею попыток аристократии и буржуазии договориться между собой. Марксизм требует широкого и сплоченного рабочего движения или, если считать его объединяющей религией интеллигентов, — культурных традиций, совершенно несвойственных любви французов к limpidite (чистота, прозрачность, ясность — фр.). Все же остальные имевшиеся в то время социалистические учения находили отклик только среди людей определенного склада ума и определенного социального происхождения и потому по природе своей были сектантскими.

Во-вторых, Франция была преимущественно страной крестьян, ремесленников, мелких служащих и рантье. Развитие капитализма в этой стране шло неспешно и крупная промышленность существовала лишь в нескольких центрах. Каковы бы ни были те проблемы, что посеяли раздор между перечисленными классами, вначале классы эти были экономически достаточно консервативными — пожалуй, нигде в мире консерватизм не покоился на столь широком фундаменте, — а позже оказывали все возрастающую поддержку тем социальным группам, которые настаивали на проведении реформ в интересах среднего класса, в том числе радикалам-социалистам, партии, про которую вернее всего будет сказать, что она не была ни социалистической, ни радикальной. Рабочие в большинстве своем принадлежали к тому же социальному типу и думали точно так же. Специалисты и интеллигенты к этому приспособились, и именно этим объясняется тот факт, что перепроизводство специалистов и безработица в их среде хотя и имели место, никогда не приводили к таким эксцессам, как того можно было бы ожидать, судя по другим странам. Беспорядки, конечно, были. Но если говорить о недовольных вообще, то католики, не одобрявшие антиклерикальные тенденции, которые в силу различных обстоятельств значительно усилились во времена Третьей республики, играли во Франции куда большую роль, чем те, кому не нравился капиталистический уклад. Во всяком случае, именно от первых, а не от вторых исходила реальная угроза буржуазной республике в связи с делом Дрейфуса.

В-третьих, из всего вышесказанного следует вывод, что объективных условий для развития социализма во Франции было не больше, чем в России или в Соединенных Штатах, хотя причины тому были опять-таки иные, а потому из всех возникших на ее почве социалистических и околосоциалистических учений ни одно не было сколько-нибудь серьезным. В качестве примера можно сослаться на бланкистов, которые делали ставку на действия "горстки смельчаков". Небольшая группа интеллигентов-заговорщиков и профессиональные революционеры в союзе с парижской чернью и низами еще двух-трех крупных городов — это самое большее, что попадало в орбиту подобных групп. И все же Гед (Guesde) и Лафарг (Lafargue) основали марксистскую "Рабочую партию", провозгласившую программу классовой борьбы (1883 г.), причем эта партия снискала одобрение самого Маркса. Она придерживалась ортодоксального курса, боролась с путчистами типа Эрве и анархистами, с одной стороны, и реформизмом Жореса — с другой, т.е. делала по существу все то же самое, что и немецкие социалисты, однако она никогда не занимала такого положения и не пользовалась таким успехом ни в массах, ни среди интеллигенции, как социалисты в Германии. Не помог этому и ее альянс с другими социалистическими партиями в ходе парламентских выборов в 1893 г. (в том году социалисты получили лишь 48 мест, а правящая республиканская партия — 300). В 1905 г. партия прекратила свое существование, уступив место возникшей на ее основе Объединенной социалистической партии.

В-четвертых, — и здесь я просто ограничусь констатацией факта, не пытаясь никак его объяснить, — описанный выше социальный уклад исключал появление больших и высокоорганизованных партий английского типа. Вместо них во французском парламенте, как известно, бал стили править мелкие и нестабильные группировки, которые складывались и распадались под влиянием момента, личных интересов и интриг, которые формировали и распускали кабинет министров в соответствии, как я уже говорил, с правилами салонной игры. Одним из последствий этого была полная несостоятельность государственной власти. Другим — то, что кабинет министров в этой стране попал в поле зрения социалистических и околосоциалистических групп гораздо раньше, чем это случилось в странах, где хотя и были значительно более влиятельные социалистические партии, государственное управление велось с использованием более рациональных методов. Вплоть до чрезвычайных обстоятельств 1914 г. Гед и его группа не поддавались соблазну и не шли на сотрудничество с буржуазными партиями в лучших традициях ортодоксального марксизма. Но реформистская группа, которая и так уже скатилась в буржуазный радикализм и чей принцип — реформа без революции — не исключал такого сотрудничества, не имела никаких оснований его избегать. Соответственно, Жорес не испытывал никаких угрызений совести по поводу того, что он оказывал поддержку буржуазному правительству, чтобы защитить республику во время дела Дрейфуса (1898 г.). Таким образом, старая задача о сочетании социалистических принципов и тактики, которая не составляла никакой трудности в Англии и Швеции, а во всех прочих странах считалась трудноразрешимой, вдруг приобрела в высшей степени актуальную форму. Изюминка заключалась во введении в задачу дополнительного условия, гласившего, что оказывать поддержку правительству — это одно дело, с точки зрения несгибаемых ортодоксов достаточно предосудительное, но делить с правительством ответственность, реально войдя в его состав, — это совершенно другое дело. Именно это и сделал г-н Мильеран (МШегапф. В 1899 г. он вошел в кабинет Вальдека-Руссо вместе с генералом де Галифе, консерватором, который прославился в основном своим энергичным участием в подавлении Парижской Коммуны в 1871 г.

Два патриота, поступившихся собственными принципами, чтобы объединить силы в эпоху национальных бедствий, — что в этом такого? Я полагаю, что именно такова будет реакция большинства моих читателей. Могу заверить, что я тоже ни в коем случае не считаю, что вышеназванные господа бросили на себя тень таким поступком. К тому же мы имеем все основания спросить, продолжал ли Мильеран оставаться в то время социалистом? [Действительно, он выдвинулся в первые ряды представителей левого крыла, выступил в защиту руководителей забастовщиков, а в кабинете Вальдека-Руссо был главной фигурой среди тех 60 его членов, которых называли "левым социалистическим крылом . Надо, однако, сказать, что он не сделал ничего такого, чего не мог бы с тем же успехом сделать любой буржуазный радикал. Его политика в качестве министра гражданского строительства (1909 г.) и министра обороны (1912 г.) не означала поэтому такого уж резкого разрыва с социализмом, как это пытались представить его враги. Его последующий альянс с bloc national (национальным блоком) и конфликт с cartel des gauches (картелем левых) во время пребывания на посту президента Франции после 1920 г. — это уже иная история, но все же и тут можно предложить вполне правдоподобное объяснение] Наконец, в бытность свою членом кабинета он много сделал для французских рабочих как в юридическом, так и в административном плане и потому оставил о себе добрую память.

В то же время мы должны попытаться понять, каким виделся "мильеранизм" гедистам во Франции и ортодоксальным социалистам по всей Европе. Для них он означал одно — грехопадение, предательство цели, осквернение веры. Такая реакция весьма естественна, как и анафема, которой его предал конгресс Второго Интернационала в Амстердаме (1904 г.). Но если попытаться взглянуть поглубже, то за анафемой за вероотступничество откроется всего лишь здравый смысл. Действительно, если уж решено, что рабочий класс не должен подставлять свою спину амбициозным политикам, которые не прочь вскарабкаться по ней к власти, то нужно весьма ревностно следить, чтобы от этой практики не было никаких отклонений. Фокус с разговорами об экстремальной ситуации в стране, к которому без конца прибегают рвущиеся к власти карьеристы, — интересно, была ли хоть раз ситуация, которую политики считали бы неэкстремальной? — был слишком хорошо известен и слишком сильно дискредитирован, чтобы произвести впечатление на кого бы то ни было, а уж тем более на французский пролетариат, который научился неплохо разбираться в политической фразеологии. Была опасность, что массы могут вообще с презрением отвернуться от социалистических политиков [Итальянские социалисты на самом деле отклонили приглашение войти в состав кабинета, с которым трижды обращался к ним Джолитти (Giolitti, 1842-1928, лидер итальянской Либеральной партии, премьер-министр Италии в 1903, 1906 и 1911 гг.)].

На самом деле эта опасность была вполне реальной. Массы действительно начали отворачиваться от социалистов. Насмотревшись, как и вся страна, на то, какое жалкое зрелище представляет собой неумелая, некомпетентная и легкомысленная власть, порожденная расстановкой общественных сил, которую мы попытались описать выше, они цотеряли доверие к государству, к политикам, к разного рода писакам и ни к кому из них не питали уважения, да и вообще во всем и во всех разуверились, за исключением некоторых великих деятелей прошлого. Часть промышленного пролетариата сохраняла свою католическую веру. Другие просто плыли по течению. А для тех, кому удалось побороть свои буржуазные пережитки, синдикализм представлялся гораздо более привлекательным, чем любой из имевшихся видов чистого социализма, сторонники которого, судя по всему, обещали повторить игрища буржуазных партий, разве только в меньших масштабах. Разумеется, немаловажную роль сыграла в этом и французская революционная традиция, прямым наследником которой был синдикализм.

Ведь синдикализм — это не просто революционный тред-юнионизм. Он многолик и в ряде случаев не имеет никакого отношения к последнему. Синдикализм аполитичен и антиполитичен в том смысле, что он презирает действия, проводимые через органы традиционной политической власти вообще и через парламент в частности, а также любые попытки воздействовать на эти органы. Он антиинтеллектуален в том смысле, что он презирает конструктивные программы, основанные на теориях, и отвергает руководство интеллигентов. Он действительно обращен к инстинктам рабочего человека — не то что марксизм, который обращен лишь к представлениям интеллигентов об этих инстинктах, — обещая рабочему понятные ему вещи — например, захватить цех, где он работает, причем захватить его с помощью силы, в крайнем случае с помощью всеобщей забастовки.

Надо сказать, что в отличие от марксизма или фабианства, синдикализм не может увлечь тех, кто хоть немного знаком с экономической наукой и социологией. Дело в том, что в нем нет разумного начала. Те писатели, которые, исходя из гипотезы, что все на свете поддается разумному объяснению, пытаются подвести под него теоретический базис, неизбежно его выхолащивают. Некоторые связывали его с анархизмом, который в качестве социальной философии совершенно ему чужд по своим источникам, целям и идеологии, — хотя поведение последователей Бакунина из числа рабочих в 1872-1876 гг. было похоже на поведение синдикалистов. Другие пытались относить его к марксизму, усматривая в нем частный случай последнего,характеризующийся применением особой тактики, и тем самым игнорировали все, что есть наиболее важного в обоих. Третьи конструировали новый вид социализма, который должен был функционировать как платоновская идея синдикализма — так называемый "гильдейский социализм", однако при этом они были вынуждены навязать движению определенную схему высших ценностей, хотя именно отсутствие последних является одним из его самых характерных признаков. Те, кто организовал и возглавил Всеобщую конфедерацию труда (Confederation Generale du Travail) на ее синдикалистском этапе (1895-1914 гг.), были в большинстве своем подлинными пролетариями или деятелями профсоюзного движения или и теми, и другими одновременно. Они были преисполнены негодования и желания бороться. Их нимало не заботила мысль о том, что они станут строить на развалинах в случае своей победы. Разве самой по себе победы еще не достаточно? Почему же мы должны отрицать ту истину, которой изо дня в день учит нас жизнь — а именно, что существует абстрактное желание подраться, которое не нуждается ни в каких обоснованиях и не знает других целей, кроме победы как таковой?

Но заполнить пустоту, стоящую за грубым насилием, может, сообразуясь со своим личным вкусом, всякий интеллигент. А само насилие, окрашенное в цвета антиинтеллектуализма и антидемократизма, в условиях распада цивилизации, которую по разным причинам так ненавидят многие, приобретает новый грозный смысл. Те, кто ненавидел капиталистическое общество не столько за его экономические порядки, сколько за демократический рационализм, не могли найти опору в ортодоксальном социализме, который сулит еще больший рационализм. Их интеллектуальному антиинтеллектуализму — будь то ницшеанского или бергсонианского толка — синдикалистский антиинтеллектуализм вполне мог импонировать в качестве дополнения (специально для народных масс) к их собственным убеждениям. Так родился этот весьма странный альянс, и синдикализм в конце концов обрел своего теоретика в лице Жоржа Сореля (Sorel).

Разумеется, любые революционные движения и идеологии, сложившиеся в одно и то же время, всегда имеют много общего. Будучи порождениями одного и того же социального процесса, они неизбежно дают во многом схожие ответы на схожие вопросы. Кроме того, в своих потасовках они не могут что-то друг у друга не перенять. Наконец, многие из них просто не могут найти себе места и когда по незнанию, когда по трезвому расчету смешивают взаимоисключающие принципы, образуя собственные доктрины-гибри-Ды. Все это сбивает с толку исследователей, благодаря чему мы и имеем сегодня такое богатство трактовок. Особенно трудно разобраться в случае с синдикализмом, который знал лишь короткий период расцвета, а затем его идейные вожди от него отступились. Тем не менее, как бы мы ни расценивали значение синдикализма для Сореля и значение Сореля для синдикализма, его "Размышления о насилии" (Reflexions sur la Violence) и "Иллюзии прогресса (Illusions du Progres) помогут нам прояснить ситуацию. То, что его экономическая теория и социология не имели ничего общего со взглядами Маркса, само по себе еще ни о чем не говорит. Но оказавшись в самой середине бурного потока антиинтеллектуализма, социальная философия Сореля проливает свет на первую практическую манифестацию той социальной силы, которая была и остается революционной в том смысле, в каком никогда не был реку-люционен марксизм.

5. Социал-демократическая партия Германии и ревионизм. Австрийские социалисты

Но все же, почему английские методы и тактика не получили распространения в Германии? Откуда вдруг такой успех марксизма, разжигавшего противоречия и расколовшего всю страну на два враждебных лагеря? Это бы еще можно было как-то понять, если бы в Германии не было других социалистических партий, которые добивались социальных преобразований, или если бы правящая верхушка оставалась глухой к их предложениям. Однако правительство Германии относилось к социальным запросам эпохи не, менее, а более чутко, чем английские политики, а работу фабианцев с неменьшим успехом выполняла очень похожая на них группа.

Германия не только не отставала в вопросах "социальной политики", но и задавала в них тон, по крайней мере до принятия законов о социальной защите, связанных с именем Ллойда Джорджа. К тому же законы о социальной защите населения принимались в этой стране не под давлением ожесточенной борьбы снизу, а по инициативе самого правительства. Закон о социальном страховании был принят с подачи Бисмарка. Разработкой этого закона по распоряжению Вильгельма II занимались консервативные сановники (фон Берлепш, граф Посадовский), которые включили в него, ряд новых мер, не предусмотренных первоначальным вариантом. Созданные в соответствии с принятым законом институты социальной защиты были поистине замечательным достижением и именно так они расценивались во всем мире. Одновременно были сняты оковы с профсоюзного движения и отношение государственных властей к забастовкам резко изменилось.

Монархические одежды, в которые все это было облечено, несомненно, отличали германский вариант от английского. Но различие это шло на пользу дела. После краткого периода уступок экономическому либерализму (названного критиками "манчестеризмом") монархия просто вернулась к своим прежним традициям и стала делать mutatis mutandis (с учетом перемен — лат.) для рабочих то, что раньше она делала для крестьянства. Государственная гражданская служба, которая в Германии была значительно более развита и располагала существенно большими полномочиями, чем в Англии, обеспечивала превосходный механизм управления и обильно питала законодательство новыми идеями и законотворческими талантами. К тому же она была не менее восприимчива к предложениям по социальным реформам, чем английская. Состоявшие в основном из безденежных юнкеров, — многие из которых не имели иных средств к существованию, кроме своего поистине спартанского жалования, — целиком отдававших себя служению государству, высокообразованных и компетентных, весьма критично настроенных по отношению к капиталистической буржуазии, государственные служащие Германии в области социальных реформ чувствовали себя как рыба в воде.

Обычно германская бюрократия получала новые идеи и предложения от своих университетских профессоров, "катедер-социали-стов". Как бы мы ни относились к научным достижениям профессоров, которые объединились в Союз социальной политики (Verein fur Sozialpolitik) [Я бы очень рекомендовал своим читателям ознакомиться с краткой историей этой уникальной организации, которая красноречиво говорит о том, какой же на самом деле была Германская империя, хотя работа, к которой я их отсылаю, так и не бьиа и, по-видимому, уже не будет переведена на английский язык. Ее автор несколько десятков лет был бессменным секретарем Союза, а изложенная им без всяких прикрас история производит глубочайшее впечатление именно благодаря своей безыскусности. (Franz Boese. Geschichte des Vereins fur Sozialpolitik. Berlin, 1939)], даже если их трудам часто не хватало научной изысканности, они пылали подлинным рвением к социальным реформам и весьма успешно способствовали их распространению. Мужественно отстаивая свои принципы перед лицом недовольства буржуазии, они не только разрабатывали конкретные меры практических реформ, но также пропагандировали самый дух реформаторства. Как и фабианцев, их в первую очередь интересовали ближайшие задачи и они резко осуждали классовую борьбу и революцию. Но как и фабианцы, они знали, к чему они идут — знали и не имели ничего против того, что в конце их пути маячил социализм. Конечно, государственный социализм в том виде, в каком они его себе представляли, был социализмом национальным и консервативным, но он не был ни фальшивкой, ни утопией.

Остальной мир никогда не понимал этих особенностей социальной структуры Германии и природу порожденной ею конституционной монархии или во всяком случае другие страны позабыли то, что когда-то, возможно, и знали по собственному опыту. Но если бы истина приоткрылась, нам было бы еще труднее понять, каким образом в этой далекой от плутократии среде выросла величайшая — из всех социалистических партий — партия, стоявшая на чисто марксистской платформе, употреблявшая непревзойденную по злобности марксистскую фразеологию, объявившая своей целью борьбу против безжалостной эксплуатации и государства, которое она называла "рабом погонщиков рабов". Вряд ли такое можно объяснить "логикой объективной социальной ситуации".

Ну что ж, я полагаю, что мы должны еще раз признать, что в краткосрочном аспекте (а 40 лет в таких вопросах — это очень короткий период) неправильный выбор методов и ошибки, неумелые действия отдельных личностей и целых коллективов могут сыграть такую роль, которую одной логикой не объяснишь. Можно попытаться найти и другие причины, но боюсь, они мало что добавят к нашему пониманию. В отдельных землях шла, конечно, борьба за расширение избирательного права. Но большая часть вопросов, сильнее всего волновавших промышленный пролетариат, была в компетенции имперского парламента (рейхстага), а что касается выборов в парламент, то Бисмарк с самого начала ввел всеобщее избирательное право для мужчин. Важнее была протекционистская политика защиты сельского хозяйства, и в результате — дорогой хлеб. Несомненно, это сильно отравляло атмосферу, особенно потому, что больше всего от этой дороговизны выигрывали крупные и средние помещики Восточной Пруссии, а вовсе не крестьянство. Однако о силе давления с этой стороны говорит тот факт, что где-то около 1900 г. эмиграция практически сошла на нет. Нет, ответ следует искать не здесь.

Ах, уж эта неумелость плюс немецкие манеры! Возможно, что-то прояснится, если провести очевидную аналогию с поведением Германии в области международных отношений. До 1914 г. колониальные и другие амбиции Германии на международной арене были — сейчас, по прошествии стольких лет, наверно, уже можно так сказать — весьма скромными, особенно если сравнивать их с теми четкими и результативными действиями, с помощью которых расширяли свои империи Англия и Франция. Ничего из того, что Германия фактически совершила или обнаружила намерение совершить, не идет ни в какое сравнение, скажем, с Тель-Эль-Кеби-ром или с Англо-бурской войной, с завоеванием Туниса или французским Индокитаем. Куда менее скромными и куда более агрессивными были речи, которые произносили германские политики, невыносимо наглой и вызывающей была сама манера, в которой формулировались любые, даже самые скромные притязания. Хуже того, Германия никогда не придерживалась какой-то одной четкой политической линии: неистовые атаки шли то в одном направлении, то в другом, перемежаясь шумными отступлениями, недостойными уступками и совершенно неуместными попытками все переиграть, и так далее, пока международное общественное мнение, наконец, не прониклось окончательно по отношению к Германии отвращением и тревогой [Хотелось бы, чтобы меня правильно поняли. Я ни в коем случае не приписываю эту политику Вильгельму II — ни целиком, ни в первую очередь. Он отнюдь не был второстепенным правителем. К тому же он вполне заслужил ту характеристику, которую дал ему князь Бюлов (Bulow, 1849-1929, германский государственный деятель, в 1900-1909 гг. рейхсканцлер Германии) в своей, пожалуй, самой необычной речи в защиту монарха, которую когда-либо слышали стены парламента: "Вы можете говорить что угодно, но он не филистер". Да, действительно, он рассорился с единственным человеком, который мог бы научить его премудростям его ремесла, однако те, кто осуждает его поведение по отношению к Бисмарку, не должны забывать что главным поводом для ссоры послужило преследование социалистов, которому император намеревался положить конец, а также принятие крупномасштабной программы реформы социального законодательства. Если отбросить в сторону слова и просто попытаться осмыслить логику движущих мотивов императора по его делам из года в год, то сам собой напрашивается вывод, что по многим великим вопросам эпохи истина была на его стороне]. Аналогичным образом складывались обстоятельства и во внутренних делах страны.

Фатальную ошибку совершил на самом деле не Вильгельм, а Бисмарк. Ошибка эта заключалась в его попытке подавления социалистического движения силой, объяснимой разве что предположением, что он имел совершенно неправильное представление о природе проблемы Кульминацией этой политики был Закон о социалистах (Sozialistengesetz), который он провел в 1878 г. и который оставался в силе до 1890 г., когда на его отмене настоял Вильгельм II. Иначе говоря, закон этот оставался в силе достаточно долго, чтобы научить партию уму-разуму и заставить ее выбрать своими вождями тех, кто изведал тюрьму и ссылку и кто в значительной мере перенял менталитет заключенных и ссыльных. Благодаря роковому стечению обстоятельств случилось так, что именно это определило весь ход последующих событий. Ведь эти пережившие ссылку люди более всего ненавидели милитаризм и идеологию военной славы. Со своей стороны монархия, во всех прочих отношениях с пониманием относившаяся к тому, что умеренные социалисты считали ближайшими практическими целями, ненавидела глумление над армией и над военной славой 1870 г. Именно это и ничто другое заставило и ту, и другую сторону считать друг друга не просто противниками, но и врагами. Добавьте сюда еще марксистскую фразеологию на партийных съездах — как бы очевидно академична она ни была — и вышеупомянутое неистовство, и картина будет полной. Никакое социальное законодательство, никакое законопослушное поведение не помогло преодолеть это взаимное поп ровкшпиз (невозможность — лат.), этот картонный барьер, через который оба воинства бросали друг другу оскорбления, строили друг другу страшные рожи, разили друг друга словами — и все это не желая причинить никакого серьезного зла.

Из такого положения дел возникла ситуация, которая, несомненно, представляла определенную опасность — огромная власть без ответственности всегда опасна, — но вовсе не была такой угрожающей, как это может показаться. Федеральное правительство и правительства земель — или бывшие государственные служащие, получившие министерские должности, из которых эти правительства формировались, — заботились в первую очередь о том, чтобы власть была честной и компетентной, чтобы законодательство было эффективным и в целом прогрессивным, чтобы армии и флоту был выделен достаточный бюджет. Ни одной из этих целей социалисты, голосовавшие против, серьезно не повредили. В частности, принятие военного бюджета в большинстве случаев обеспечивалось за счет поддержки значительного большинства населения. В свою очередь Социал-демократическая партия Германии, возглавляемая Августом Бебелем, была поглощена стремлением укрепить и расширить ряды своих сторонников, число которых действительно возрастало не по дням, а по часам. Правительство не сильно вмешивалось в этот процесс, поскольку бюрократия скрупулезно соблюдала букву закона, предоставлявшего всю полноту свободы, которая только требовалась для партизанских действий [Неприятности со стороны властей, безусловно, имели место, а социалисты, конечно, выжимали все, что было можно, из любых действий, которые, хотя бы и с натяжкой, можно было отнести к подобным помехам. Но такого рода противостояние никогда не достигало опасной остроты, о чем, кстати говоря, достаточно красноречиво свидетельствует история самого социалистического движения с 1890 г. до начале первой мировой войны. Кроме того, политика такого рода на самом деле только играет на руку "преследуемой" партии].

И стоящая у власти бюрократия, и партия имели основания быть благодарными друг другу, особенно во времена правления Бюлова, за возможность куда-то выпустить пар из котла своего красноречия, что было так необходимо обеим.

Таким образом, партия не только разрасталась, причем достаточно быстро, но и приобретала стабильность. Появилась партийная бюрократия, партийная пресса, появились свои государственные деятели высокого ранга, получавшие высокие доходы и вообще весьма респектабельные во всех смыслах этого слова, в том числе и в смысле буржуазной респектабельности. Появилось рабочее ядро, для которого членство в партии было не столько вопросом выбора, сколько чем-то само собой разумеющимся. Все больше становилось "врожденных" партийцев, обученных беспрекословному приятию ее руководства и ее катехизиса, который для некоторых из них означал то же самое, что религиозный катехизис значит для среднего человека сегодня.

Всему этому в немалой степени способствовала неспособность несоциалистических партий эффективно бороться за голоса рабочих. Было, правда, и исключение. Центристская (католическая) партия, с одной стороны, имела в своем распоряжении все необходимые таланты, поскольку она пользовалась поддержкой духовенства исключительно высоких способностей, и, с другой стороны, была готова бороться за голоса рабочих, решившись пойти по пути реформ настолько далеко, насколько это было возможно, не вызывая недовольства своего правого крыла и выбрав в качестве своей платформы доктрины папских энциклик Immortale Dei (1885) и Rerum Novarum (1891) [Заметим попутно интересный (почти в американском духе) феномен: в лице Центристов мы имеем партию, в которой были представлены почти все оттенки мнении по экономическим и социалистическим вопросам, которые вообще только возможны, начиная с самого закоренелого консерватизма и кончая радикальным социализмом, и которая несмотря на это оставалась мощнейшим двигателем политической жизни. Люди самого разного склада, самого разного происхождения, движимые различными желаниями, крайние демократы и крайние автократы настолько слаженно раоотали, что им могли бы позавидовать марксисты — и все это единственно благодаря их преданности католической церкви]. Но все остальные партии, пусть по разным причинам и в неодинаковой степени, питали стойкое недоверие, если не сказать враждебность, к промышленному пролетариату и никогда даже не пытались завоевать на свою сторону сколько-нибудь значительное число рабочих избирателей. Рабочим же, за исключением ревностных католиков, соответственно не оставалось ничего другого, кроме как обратить свои взоры к Социал-демократической партии. Подобная ситуация представляется абсурдной в свете английского и американского опыта, но социалистической армии действительно было позволено маршем вступить на политически незащищенную территорию под аккомпанемент шума и недовольства по поводу ужасной опасности, которую она представляет.

В связи с вышесказанным мы уже можем понять то, что на первый взгляд кажется совершенно необъяснимым, а именно то, почему германские социалисты так крепко держались за марксистское учение. Для сильной партии, которая могла позволить себе иметь собственное учение и при этом была лишена не только политической ответственности, но даже перспективы когда-нибудь взять ее на себя, естественно было сохранять чистоту учения Маркса, раз уж она его приняла. Такое чисто негативное отношение к несоциалистическим реформам и ко всем действиям буржуазного правительства вообще — что, как мы видели выше, составляло тактическую уловку, рекомендованную Марксом на все случаи жизни за очень редким исключением, — было ей на самом деле навязано обстоятельствами. Ее вожди не были ни безответственными людьми, ни отчаянными безумцами. Однако они понимали, что в данной ситуации партии не оставалось ничего другого, кроме как критиковать и выше держать свое знамя. Любое отступление от революционного принципа было бы совершенно неоправдано. Это могло бы только дезорганизовать последователей, но не дало бы пролетариату ничего или почти ничего сверх того, что он и так уже получил, причем получил не столько из рук других партий, сколько из рук монархической бюрократии. Те минимальные выгоды, которых можно было бы добиться, вряд ли заслуживали того, чтобы рисковать партией. Таким образом, серьезные, законопослушные люди, патриоты продолжали твердить безответственные лозунги о революции и предательстве. Кровавые последствия этих шагов, как ни странно, связаны в основном с людьми вполне мирной наружности, "очкариками", счастливо сознававшими, что им вряд ли когда-нибудь придется претворять эти лозунги в жизнь.

Вскоре, однако, у некоторых из них в душу закралось опасение, что в один прекрасный день революционная болтовня может столкнуться с одним из самых убийственных орудий в политическом споре — с насмешкой. Возможно, именно предчувствие такого рода, а может — просто понимание того, что разрыв между марксистской фразеологией и социальными реалиями того времени стал уже до смешного велик, заставило не кого-нибудь, а самогоЭнгельса объявить с высокой трибуны, т.е. во введении, написанном им к новому изданию работы Маркса "Классовая борьба во франции" [Рязанову удалось показать, что редактор этой книги достаточно вольно обошелся с текстом Энгельса. Но как бы сильно не исказил редакторский карандаш смысл написанного Энгельсом, упомянутую выше мысль это не затронуло. См.: Ryazanov. Karl Marx and Friedrich Engels (translated by Kunitz). 1927], о том, что уличные бои все же сопряжены с определенными неудобствами и что правоверным не обязательно в них вступать (1895 г.).

Эта своевременная и скромная поправка вызвала ярость со стороны горстки горячих голов, не допускавших никаких компромиссов. Особенно старалась г-жа Роза Люксембург — она буквально превзошла самое себя в гневных обличениях по адресу старины Энгельса. Однако партия в целом согласилась с этой поправкой — не исключено, что она была воспринята со вздохом облегчения — и впоследствии даже, по-видимому тактично, сделала и другие осторожные шаги в том же направлении. Однако когда Эдуард Бернш-тейн недрогнувшей рукой взялся "ревизовать" все строение партийного вероучения целиком, поднялся страшный шум. После того, что я сказал о сложившейся в то время ситуации, это не должно показаться странным.

Даже самая мирская партия знает о том, как опасно вносить изменения в любой сколько-нибудь серьезный пункт своей программы. Если же говорить о партии, чья программа и само существование были основаны на вероучении, каждая деталь которого была проработана с поистине богословским усердием, то коренная реформа неизбежно привела бы к глубочайшим потрясениям. Это вероучение было объектом почти религиозного почитания. Ему служили уже четверть века. Именно под его знаменем партия добивалась своих успехов. Это было то единственное, что партия могла с гордостью предъявить. И вдруг любимую революцию — которая была для них тем же, чем второе пришествие было для ранних христиан, — совершенно бесцеремонно хотят отменить. Не будет больше ни классовой борьбы, ни милых сердцу военных кличей. Вместо них — сотрудничество с буржуазными партиями. И все это раздается из уст представителя старой гвардии, бывшего ссыльного, к тому же милейшего человека и всеобщего любимца!

Но Бернштейну [Особый интерес в этой связи представляют две его книги: "Проблемы социализма и задачи социал-демократии" (Die Voraussetzungen des Sozialsmus und die Aufgaben der Sozialdemokratie, 1899), переведенная на английский язык Э.Харви в 1909 г., и К истории и теории социализма" (Zur Geschichte und Theorie des Sozialismus,1901)] и этого было мало. Своими кощунственными руками он посмел коснуться священных основ учения. Он атаковал его гегельянские корни. Подверг острой критике трудовую теорию стоимости и теорию эксплуатации. Он усомнился в неотвратимости социализма и свел все к банальной "желательности". Он неодобрительно относился к экономической интерпретации истории и утверждал, что кризисы не погубят капиталистического дракона, наоборот, со временем капитализм станет более стабильным. Рост обнищания — это, конечно, сплошные выдумки. Буржуазный либерализм породил вечные ценности, которые следует попытаться сохранить. Он даже осмелился заявить, что пролетариат — это еще не все. Подумать только!

Разумеется, такого партия позволить не могла. Это было бы совершенно недопустимо, даже если бы Бернштейн был неопровержимо прав по всем пунктам, поскольку вероучения, воплощенные в организации, нельзя реформировать методом всесожжения. Но он не был неопровержимо прав. Человек он был прекрасный, но как теоретик Марксу не чета. Как мы уже видели в первой части, он слишком далеко зашел в своей критике экономической интерпретации истории, которую вряд ли до конца понимал. Он также излишне энергично утверждал, что ход развития сельского хозяйства опровергает Марксову теорию концентрации экономической власти. Были и другие моменты в его рассуждениях, которые вызывали убедительные возражения, поэтому защитнику ортодоксального учения Карлу Каутскому [С тех самых пор Каутский, основатель и главный редактор Neue Zeit и автор ряда научных трудов по марксистской теории, неизменно занимал позицию, которую можно охарактеризовать только в церковных терминах, отстаивая "революционное учение сперва в борьбе с ревизионизмом, а некоторое время спустя — в борьбе с большевистской ересью. Он был ученым до мозга костей и не умел располагать к себе людей, как это делал всеобщий любимец Бернштейн. В целом, однако, оба крыла партии можно поздравить с тем, насколько высок был интеллектуальный и моральный уровень их лидеров] не представляло особого труда отстоять свои позиции — или по крайней мере некоторые из них. Нельзя также с уверенностью судить и о том, выиграла бы партия, если бы тактические рекомендации Бернштейна были приняты. Несомненно, во всяком случае, что какая-то часть членов от партии бы откололась. Серьезно пострадал бы также ее престиж. При этом, как уже было сказано, никаких непосредственных выгод этот шаг бы не дал. Очень многое, следовательно, говорило в пользу именно "консервативного" подхода.

В подобной ситуации взятый Бебелем курс не был настолько неразумным и диктаторским, как в то время представлялось его попутчикам и прочим критикам. Бебель резко осудил ревизионизм, даже нарочито резко, чтобы не упустить из-под своего контроля левое крыло. На Ганноверском (1899 г.) и Дрезденском (1903 г.) съездах он предал его анафеме. Но он же позаботился и о том, чтобы все резолюции, вновь подтверждающие классовую борьбу и другие символы веры, были сформулированы таким образом, чтобы оставить ревизионистам возможность покориться. Они и покорились, и никаких других мер против них предпринято не было, хотя я думаю, что хлыстом вокруг них пощелкивали. Самому Бернштейну было даже позволено при поддержке партии войти в состав рейхстага. Фон Фольмар [Фольмар (Vollmar) Георг (1850-1922) — один из лидеров реформистского крыла германской социал-демократии. Призывал к союзу с либералами. — Прим. ред.] также остался в лоне церкви.

Профсоюзные лидеры пожимали плечами и бормотали что-то о бессмысленности пережевывания догматической жвачки. Сами-то они всю жизнь были ревизионистами. Но поскольку партия не вмешивалась в их насущные дела и не требовала от них чего-то такого, что было бы им сильно не по нраву, они не слишком по этому поводу переживали. Они взяли под свою защиту некоторых ревизионистов, а также некоторые их печатные органы. Они дали ясно понять, что партийная философия может быть разной, а дело есть дело. Но это и все, что они нашли нужным сказать.

Ревизионисты-теоретики, которым учение не было безразличным, и сочувствующие из числа несоциалистов (некоторые из них сами не прочь были бы вступить в социалистическую партию, если бы она не призывала к классовой борьбе и революции) придерживались, разумеется, иной точки зрения. Именно они заговорили о партийном кризисе и горестно покачивали головами в связи с вопросом о будущем партии. У них к тому были все основания. Ведь их  собственное будущее в рядах партии или рядом с ней действительно было поставлено под угрозу. И действительно Бебель, который никогда не был теоретиком и не любил кабинетных либералов, не теряя времени пригрозил им, чтобы они держались подальше от его владений. Рядовых же членов партии вся эта возня в верхах мало беспокоила. Они шли за своими вождями и повторяли их лозунги, и так продолжалось до тех пор, пока все они не встали под ружье, чтобы защитить свою страну, нисколько не беспокоясь о том, что по этому поводу сказали бы Маркс или Бебель.

На ряд интересных наблюдений наводит сравнение рассмотренных выше событий с тем, что происходило в Австрии [Под Австрией я здесь подразумеваю западную часть Австро-Венгерской мо нархии, которая с 1866 г. имела свой парламент и правительство (правда, в этом пра вительстве не было военного ведомства и министерства иностранных дел), отноше ния которых с парламентом и правительством восточной части — Венгрии, или, гово ря официальным языком, "земель Священной короны св. Стефана", строились на ос нове равноправия], где было много похожего, но были и свои отличия. Как и следовало ожидать, исходя из существенно более медленного развития капитализма в этой стране, социалистической партии Австрии потребовалось на двадцать лет больше времени, чтобы превратиться в важный фактор на политической арене. Медленно набирая силу от первых крошечных ростков, не отличавшихся особой респектабельностью, она наконец была учреждена как партия в 1888 г. (Хайнфельдский съезд) под руководством Виктора Адлера, которому удалось решить почти безнадежную задачу — объединить социалистов всех национальностей, населявших страну, в единую партию и который с непревзойденным мастерством руководил этой партией в течение следующих тридцати лет.

Официально эта партия также считалась марксистской. Небольшой кружок талантливых евреев, которые составили ее интеллектуальное ядро [Время от времени среди них появлялся и Троцкий, в то время носивший фамилию Бронштейн, который, похоже, испытал влияние австрийских социалистов], так называемые "неомарксисты", внесли даже, как мы видели в первой части, заметный вклад в развитие марксистской доктрины. Они твердо шли по пути, указанному Марксом, и хотя где-то им приходилось этот путь подправлять, они ожесточенно и умело сражались со всеми другими, кто пытался это делать, я всегда хранили верность революционной идеологии в ее самой бескомпромиссной форме. Отношения с германской партией у них были самые тесные и теплые. В то же время всем было хорошо известно, что Адлер никакого баловства не допустит. В силу разных причин культурного и национального свойства он пользовался в своей партии гораздо большим авторитетом среди сторонников крайних взглядов, чем Бебель в своей. Он мог позволить им собираться в своих любимых кафе и исповедовать любой марксизм, кикой им вздумается, и использовать их в своих целях, когда считал нужным, не позволяя им при этом вмешиваться в те вопросы, которые имели для него первостепенное значение, а именно — в вопросы партийной организации и партийной печати, всеобщего избирательного права, введения прогрессивных законов и (не удивляйтесь!) эффективного функционирования государственной власти. Такое сочетание марксистской теории и реформистской практики прекрасно всех устраивало. Австрийские правительства вскоре обнаружили, что в лице социалистической партии они имеют союзника, по своей важности не уступающего ни церкви, ни армии, союзника, который исходя из своих собственных интересов, несомненно, будет поддерживать центральную власть в ее беспрестанной борьбе с обструкционистскими национальными оппозициями, особенно немецкой и чешской. Эти правительства — в основном они состояли из чиновников, как в Германии, хотя со стороны короны беспрерывно делались попытки ввести в них политиков, хотя бы на правах министров без портфелей, — стали тогда всячески выказывать партии свою благосклонность, и партия отвечала им полной взаимностью [Прием, к которому неоднократно прибегали социалисты, чтобы помочь правительству, заключался в следующем. Когда обструкционистам из числа националистов случалось парализовать парламент и все дела заходили в тупик, социалисты делали срочный" запрос об обсуждении бюджета. Дело в том, что срочный запрос, должным образом поданный, практически означал, что мера, объявленная в нем "срочной", будет принята к обсуждению, постольку для этого нужно было только набрать большинство (а в случае бюджета большинство набиралось всегда), независимо от тех формальных правил парламентской процедуры, выполнение которых обструкционисты делали невозможным]. А когда одно из этих правительств (кабинет государственных чиновников, возглавляемый бароном Гаучем) поставило вопрос о всеобщем избирательном праве, Адлер, не встретив со стороны своих последователей ни малейшего сопротивления, смог публично объявить, что на данный момент социалисты являются "правительственной партией", хотя им никто не предлагал занять государственную должность, а если бы и предложили, то для них это было бы неприемлемым [Как я полагаю, главное препятствие здесь заключалось в непреклонной позиции германской партии по этому вопросу. Щепетильность самих австрийских социалистов была на втором месте. Нелюбовь австрийской бюрократии и престарелого императора, если они ее и испытывали, стояла лишь на третьем месте среди причин, помешавших социалистам осуществить этот шаг].

6. Второй Интернационал

Тот пункт программы марксистских партий, в котором шла речь об их интернациональных связях, призывал к созданию международной организации наподобие уже несуществовавшего тогда Первого Интернационала. Никакие другие социалистические и лейбористские группы не могли с точки зрения марксистского учения считаться интернациональными. Однако отчасти из-за доставшегося им по наследству буржуазного радикализма, отчасти из-за нелюбви к правительствам, составленным в основном из представителей привилегированных классов, социалисты всех стран приобрели, пусть не в одинаковой степени, интернационалистские и пацифистские взгляды, поэтому мысль о международной кооперации была для них естественной. Воплощением такого соглашения стал учрежденный в 1889 г. Второй Интернационал, который хотя и пытался примирить непримиримое, просуществовал вплоть до 1914 г. Я ограничусь лишь несколькими замечаниями по этому поводу.

Существовало бюро Интернационала, проходили съезды с прениями по важнейшим вопросам теории и тактики, но если судить по конкретным результатам, то значение Второго Интернационала вполне можно приравнять нулю. Именно так его и оценивали революционные активисты и лейбористы. Однако если уж на то пошло, то организация эта и не предназначалась для каких-либо конкретных действий; любые действия, будь то революционные или реформистские, в то время были возможны только на страновом, но никак не на международном уровне. Задачей Второго Интернационала было установить связь между входившими в него партиями и группами, выработать единые взгляды, согласовать планы действий, одернуть безответственных и поторопить медлительных, создать, насколько это возможно, международное социалистическое общественное мнение. Все это с социалистических позиций было исключительно важно и нужно, хотя по самой природе вещей положительных результатов пришлось бы ждать целые десятилетия.

Соответственно члены бюро во главе с секретарем вовсе не были руководящим советом международного социализма. Им не нужно было ни формировать политику, ни спускать программы, как это было в случае с Первым Интернационалом. Социалистические партии и лейбористские группы отдельных стран сохраняли полную независимость и право вступления в любые другие международные организации отвечавшие их конкретным интересам. Участие профсоюзов — а также кооперативов и просветительских организаций — не только не возбранялось, но даже всячески приветствовалось, хотя ведущей роли они не играли. Что же касается национальных социалистических партий, то при всей их независимости членство во Втором Интернационале сплачивало их вокруг общей платформы, хотя платформа эта была настолько широка, что на ней свободно уживались и Стаунинг и Брантинг [Стаунинг Торвальд (1873-1942) — председатель датской Социал-демократической партии в 1910-1942 гг. Брантинг Карл-Яльмар (1860-1925) — один из основателей шведской Социал-демократической партии], с одной стороны, и Ленин и Гед — с другой. Среди членов этой международной организации наверняка были такие, которые презирали других за их трусливую осторожность, а те в свою очередь осуждали первых за их опрометчивость и радикализм. Иногда дело доходило чуть ли не до открытой потасовки. В целом, однако, и те и другие прошли в его стенах неплохую школу социалистической дипломатии. Поскольку подобный modus vivendi [способ существования — лат.], когда у единомышленников есть простор для разногласий, был единственно возможным, это уже само по себе было большим достижением.

Как ни странно, добиться этого удалось в первую очередь благодаря усилиям немецких социалистов при поддержке русских, а также гедистов. Именно немецкие социалисты были великой Марксистской партией с большой буквы и именно они облекли общую платформу в марксистские одежды. Впрочем, они отдавали себе ясный отчет в том, что большинство представителей социалистических сил других стран марксистами не были. Для них все дело сводилось к тому, чтобы поставить свою подпись под тридцатью девятью пунктами общей декларации, сохраняя за собой полную свободу их толкования. Естественно, что это неприятно поразило наиболее ревностных из правоверных марксистов, которые заговорили о том, что вера приходит в упадок, что она сводится к вопросу о форме, за которой не стоит никакого содержания. Руководители немецких социалистов с этим, однако, мирились. Они терпеливо выслушивали даже откровенную ересь, на которую бы яростно обрушились у себя дома. Бебель точно знал, что он может себе позволить, а что — нет, и что его терпеливость, которая, кстати говоря, была тут же оплачена уступками с английской стороны, в конце концов себя оправдает, да так оно наверняка и произошло бы, если бы не война. И потому он маневрировал, стараясь укрепить пролетарский фронт, надеясь со временем вдохнуть в него новые жизненные силы, проявляя при этом такие выдающиеся способности идти на компромисс, что, обладай ими германская дипломатия, первой мировой войны, возможно, удалось бы избежать.

Некоторых результатов все же удалось достичь. Довольно неконкретные прения, шедшие все первое десятилетие, сосредоточились наконец на внешней политике и начали было уже вырисовываться контуры общей позиции. Это был бег наперегонки со временем. Время опередить не удалось. Сегодня всякий летописец, обращающийся к той эпохе, чувствует себя вправе осудить Второй Интернационал за неудачу международного социалистического движения накануне военной катастрофы. Однако такая оценка представляется весьма поверхностной. Внеочередной съезд в Базеле (1912 г.) с его призывом к рабочим всех стран напрячь все силы, чтобы сохранить мир, — это было, несомненно, все, что можно было сделать в тех условиях. Призыв ко всеобщей забастовке, обращенный к международному пролетариату, который существовал только в воображении горстки интеллигентов, был бы не более, а скорее всего менее действенной мерой. Достичь возможного — это успех, а не поражение, каким бы несоразмерным обстоятельствам этот успех в конце концов не оказался. Если уж говорить о поражении, то его потерпел не Второй Интернационал, а национальные социалистические партии на внутренних фронтах своих стран.


Глава 27. От первой мировой войны до второй

1."Gran Rifiuto" (Большая измена)
2.Влияние первой мировой войны на социалистические партии европейских
стран

3.Коммунизм и русский элемент
4.Управляемый коммунизм?
5.Нынешняя война и будущее социалистических партий

1. "GRAN RIFIUTO" (Большая измена)

Будучи членами единой международной организации, социалистические партии сделали все, что было в их силах, чтобы избежать войны. Когда же, несмотря на их усилия, она все же началась, они бросились защищать свои национальные интересы с поистине удивительной готовностью. Германские марксисты колебались даже меньше английских лейбористов [Английские лейбористы были на самом деле единственной партией, которая в 1914 г. всерьез пыталась отстоять мир, хотя позже и она вступила в военную коалицию]. Конечно, нужно иметь в виду, что все участвующие в войне страны были твердо убеждены, что они ведут чисто оборонительную войну — ведь любая война в глазах участвующих в ней наций является оборонительной или по крайней мере "превентивной" [Именно поэтому попытка держав-победительниц вынести моральный вердикт войне посредством включения соответствующей статьи в продиктованный ими мирный договор была не только несправедливой, но и бессмысленной]. И все же, если мы вспомним о том, что социалистические партии обладали несомненным конституционным правом голосовать против военных бюджетов и что общие принципы буржуазно-демократической морали никого не принуждают идентифицировать себя с национальной политикой, — войну во всех воюющих странах осуждали даже далекие от социалистического антимилитаризма люди — мы сталкиваемся здесь с проблемой, которую невозможно решить сомнительными ссылками на Маркса или на прежние высказывания Бебеля и фон Фольмара о том, что в случае нападения неприятеля они встанут на защиту своей страны. Нетрудно вспомнить, что на самом деле говорит учение Маркса по этому вопросу. К тому же под защитой страны подразумевается лишь выполнение своего воинского долга; это вовсе не предполагает, что нужно голосовать вместе с правительством за вступления в священные союзы [Отказ от поддержки правительства вовсе не обязательно нанес бы ущерб национальным интересам. Во всяком случае, отставка лорда Морли (Морли Джон, виконт (1838-1923) — английский государственный деятель и литератор) не причинила Англии никакого урона]. Гед и Земба во Франции и Вандервельде (Vandervelde, Эмиль, 1866-1938 — бельгийский социалист, реформист, руководитель Бельгийской рабочей партии, председатель Международного бюро Второго Интернационала) в Бельгии, вошедшие в состав военных министерств, а также немецкие социалисты, которые голосовали за военные бюджеты, совершили, таким образом, нечто большее, чем требовала от них простая лояльность к своей стране, как ее тогда понимали [Сегодня многие из нас отнеслись бы к этому иначе. Однако это просто говорит о том, насколько далеко мы отошли от старых канонов либеральной демократии. Возведение национального единства в ранг морального долга есть один из важнейших принципов фашизма].

Загадку эту можно решить лишь единственным способом. Независимо от того, верили большинство социалистов-политиков в марксистский интернационализм или нет, — возможно, к этому времени вера в силу интернационализма уже разделила судьбу другой, близкой ей веры — веры во всепобеждающую революцию — они не могли не понимать, что любая попытка сохранить верность священному писанию будет стоить им потери последователей. Вначале массы взглянули бы на них удивленно, а затем отреклись бы от всякого с ними союза, фактически опровергая положение Марксова учения о том, что у пролетариата нет родины и что единственная война, которая его интересует, — это война классов. В этом смысле и с поправкой на то, что, если бы не война, процесс эволюции в буржуазных рамках длился бы дольше и все могло быть по-другому, мы можем говорить о том, что в августе 1914 г. рухнул один из важнейших столпов Марксова учения [Определенную роль в этом сыграли также успехи несоциалистических реформ].

Это почувствовали все, даже в консервативном лагере: например, немецкие консерваторы вдруг ни с того ни с сего начали обращаться с социалистической партией с исключительной учтивостью. Ощущалось это и в той части Социалистического лагеря, которая еще сохраняла верность старым идеалам. Даже в Англии Макдональд [Макдональд (МасDonald) Джеймс Рамсей, 1866-1937, один из основателей и лидеров Лейбористской партии Великобритании, в 1924 г. — премьер-министр. — Прим. ред.] потерял свой пост руководителя Лейбористской партии, а затем и место в парламенте из-за того, что не мог согласиться со вступлением Англии в военную коалицию. В Германии Каутский и Гаазе [Гаазе (Нааse) Гуго, 1863-1919, один из председателей Соц.-дем. партии в 1911-1917 гг. — Прим. ред.] оставили большинство и в марте 1916 г. основали Независимую Социал-демократическую партию Германии, хотя большинство активных ее членов в 1919 г. вернулись под прежний кров [Следует отметить, что в ряды Независимой партии становились не только одни несгибаемые марксисты, как Каутский и Гаазе. Например, членами этой партии были Бернштейн и ряд других ревизионистов, которых трудно заподозрить в том, что они вступили в нее из уважения к марксистскому вероучению. На самом деле удивляться тут нечему. Ортодоксальный марксизм был, разумеется, далеко не единственным поводом для разногласий между партийным большинством и отдельными инакомыслящими социалистами. Упомянутые выше ревизионисты просто разделяли взгляды Рамсея Макдональда]. Ленин объявил, что Второй Интернационал умер, а дело социализма — предано.

Доля правды в этом была. Как показывает опыт большинства марксистских партий, социализм не выдержал проверки на прочность. Оказавшись на перепутье, он не пошел по пути марксизма. Символы веры, лозунги, конечные цели, организации, аппарат и вожди — все это осталось прежним. На следующее утро после gran rifiuto они были те же, что и накануне, но тем явственней была видна подмена смысла их борьбы и призывов. После этого ехреrimentum crucis [решающего опыта — лат.] ни социалисты, ни антисоциалисты не могли уже смотреть на эти партии прежними глазами. Но и сами эти партии не могли продолжать угощать публику затасканными репризами. На горе ли, на радость ли, они спустились из своей башни из слоновой кости на грешную землю. Они на деле показали, что судьба собственных стран для них дороже, чем социалистическая цель.

Иное дело те из них, которые как социал-демократические партии Скандинавских стран, никогда и не пытались прятаться в башнях из слоновой кости. Но те критики, которые никогда не воспринимали революционное заигрывание прочих социалистических партий всерьез, не могли не заметить изменений в их поведении. Что же касается немецкой партии, то, пожалуй, правильнее будет сказать, что "социал-предатели", как их тогда называли, просто спустились с заоблачных высей на землю и что национальное бедствие заставило их встать с головы на ноги — а это, и думаю, что многие со мной согласятся, никакое не предательство, а наоборот — большая их заслуга. Но на какую бы точку зрения мы не встали, не может быть ни малейшего сомнения в том, что новое понимание ответственности резко сократило дистанцию, отделявшую социалистов от естественной цели всякой партии — от власти, хотя еще в 1914 г. эта дистанция казалась почти непреодолимой. Этим я вовсе не хочу сказать, что немецкие социалисты действовали по холодному расчету или что они кривили душой, когда отказывались войти в состав буржуазного правительства. Но совершенно очевидно, что именно благодаря позиции, на которой они стояли в начале войны, к концу войны они, если можно так выразиться, "неплохо устроились". В отличие от других партий они не скомпрометировали себя поспешным соглашательством, но они и не оставили свой народ в минуту опасности.

2. Влияние первой мировой войны на социалистические партии европейских стран

1.    Всякая крупная война, завершающаяся поражением, сотрясает общественную структуру и угрожает положению правящей верхушки; потерю престижа вследствие военного поражения весьма трудно пережить любому режиму. Я не знаю исключений из этого правила. Однако обратное утверждение не столь очевидно. Успех должен быть быстрым, эффектным и четко ассоциироваться с действиями правящей верхушки — именно такой была, например, победа Германии в 1870 г., иначе экономическое, физическое и моральное истощение может даже в случае победы привести в сущности к тем же последствиям в расстановке классов, групп и партий, которые обычно сопутствуют поражениям.

Это ясно видно на примере первой мировой войны. Со стороны Соединенных Штатов военные действия длились недолго и не успели сколько-нибудь заметно истощить силы этой страны. Тем не менее администрация, ответственная за войну, потерпела сокрушительное поражение на выборах. Да и во всех других странах-победительницах престиж правящей верхушки и ее контроль над ситуацией в стране отнюдь не увеличились, а, наоборот, уменьшились. Для германской и английской социалистических партий это означало приход к власти или, во всяком случае, вхождение в состав правительства. В Германии, например, на партию был возложен контроль за всеми центральными государственными органами, и хотя, чтобы спасти честь доктрины, некоторые немецкие социалисты, так же как и некоторые немецкие антисоциалисты, настойчиво называли это революцией, партия сформировала правительство по просьбе властей, причем просьба была достаточно робкой. В Англии за лейбористскую партию, которая в январе 1910 г. сумела набрать лишь немногим более полмиллиона голосов, а в 1918 г. — неполные два с четвертью миллиона [Рост голосов за период с 1910 по 1918 г. объясняется исключительно предоставлением избирательных прав женщинам и упрощением процедуры регистрации избирателей], было отдано 4 236 733 голоса в 1922 г. и 5 487 620 голосов в 1924 г. (8 362 594 в 1929 г.). Макдональд вновь возглавил партию, и в 1924 г. она стала если и не правящей, то по крайней мере правительственной. Во Франции структура политической сферы не позволила социалистам добиться таких выдающихся достижений, но в общих чертах события развивались по сходному сценарию и здесь: сразу же после войны наступило возрождение синдикализма, однако Всеобщая конфедерация труда (Соnfederation Generale du Travail), выйдя из состава Синдикалистской всеобщей конфедерации труда (Confederation Generale du Travail Syndicaliste) и коммунистической Единой Всеобщей конфедерации труда (Confederation Generale du Travail  Unitaire) и приняв в свои ряды всех тех, кого по различным причинам не устраивало членство в названных двух организациях, осудила революционный путь и стала исподволь готовиться к ведущей политической роли.

К тому же социалистические и околосоциалистические партии, которые приняли выпавшую на их долю ответственность, наверняка понимали, что они были почти монопольными обладателями многих качеств, которые требовались для успеха их начинания. С кипевшими негодованием народными массами они умели обращаться так, как никто другой. Как показывает пример Германии, их положение позволяло им даже гасить революционные вспышки, при необходимости применяя и силу. Во всяком случае, это были именно те люди, которые могли, с одной стороны, назначить обществу правильную дозу социальных реформ, а с другой — заставить массы их принять. Важнее всего было то, что со своих позиций они имели все основания считать, что именно они были призваны залечить раны, нанесенные обществу "империалистической войной", восстановить международные отношения и расчистить всю ту грязь, в которую не по их вине, а по вине буржуазных правительств погрузился мир. При этом они совершали точно такую же ошибку, которую с иных позиций совершали их буржуазные соперники, которые верили в коллективную безопасность, Лигу наций, восстановление золото-валютного стандарта и снятие торговых барьеров. Но в рамках своей ложной посылки социалисты по праву надеялись на успех, особенно в области внешней политики.

2.    Достижения двух правительств Макдональда — работа самого Макдональда и Гендерсона [Гендерсон Артур (1863-1933) — один из лидеров лейбористской партии] в качестве министра иностранных дел Англии — служат тому убедительным доказательством. Но еще более характерен пример Германии. Во-первых, в этой стране только социал-демократы имели моральное право признать мирный договор и поддержать политику, направленную на выполнение предусмотренных в нем условий. Конечно, они скорбели по поводу национальной катастрофы и того бремени, которое она наложила на страну. Однако при их отношении к военной славе ни само по себе поражение, ни условия мирного договора не воспринимались ими как невыносимо унизительные. Некоторые из них почти готовы были разделить англо-французскую трактовку войны. Большинство из них мало беспокоили вопросы перевооружения. Пока остальные немцы смотрели на все происходящее с угрюмым отвращением, социалисты трудились над достижением мирного взаимопонимания со странами-победительницами в духе, совершенно свободном если не от обиды, то уж, во всяком случае, от страстной ненависти. В отношении того, что другие считали насильственно введенной демократией, они даже достигли полного согласия с западными странами: ликвидировав коммунистические (1918-1919) восстания и добившись благодаря точно выверенным уступкам доминирующего положения во внутренней политике, социалисты находились в самом демократичном расположении духа.

Во-вторых, их власть над массами была достаточно сильной, чтобы придать такой платформе политическую эффективность. В то время огромное большинство населения видело все в том же свете, что и социалисты. Их взгляды на сложившуюся ситуацию и представления о том, как следует поступать, на какое-то время стали официальной точкой зрения, независимо от того, какую политику проводило правительство, стоявшее у власти. Именно социалисты обеспечили политическую поддержку коалициям, которые вели переговоры по поводу плана Дауэса [Репарационный план для Германии, разработанный международным комитетом экспертов под руководством американского банкира Чарлза Дауэса и утвержденный 16 августа 1924 г. на Лондонской конференции держав-победительниц в первой мировой войне. — Прим.ред] и Локарнского пакта [Локарнские договоры парафированы 16 октября 1925 г. в г. Локарно (Швейцария) после обсуждения на Локарнской конференции (5-16 октября 1925 г.). Основной документ — заключенный Германией, Францией, Бельгией, Великобританией и Италией гарантийный пакт о неприкосновенности германо-французской и германо-бельгийской границ и сохранении демилитаризации Рейнской зоны. — Прим. ред.]. Без них эти коалиции скорее всего просто не возникли бы, а если бы и возникли, то не заняли бы такую позицию. Штреземан [Штреземан (Streseman) Густав, 1878-1929, германский рейхсканцлер (август-ноябрь 1923 г.) и министр иностранных дел (с августа 1923 г.). — Прим. ред.] социалистом не был, однако связанная с его именем политика была на самом деле политикой Социал-демократической партии — политикой, за которую в течение первого десятилетия партии достанутся все розы, а в течение второго — все шипы.

В-третьих, социал-демократы занимали выгодное положение в глазах мирового политического сообщества. Мир мало знал о том, что происходит в Германии. Он знал только две вещи: с одной стороны, что в Германии есть партия, которая не только была готова окончательно признать многие из послевоенных договоренностей, но и вполне одобряла некоторые из них; партия, которая была врагом того, кого Франция и Англия считали своим врагом; с другой стороны, мир понимал, что во всех иных отношениях германская Социал-демократическая партия угрозы не представляла — любое даже самое консервативное правительство не возражало против германского социализма так, как оно возражало против русского. В конечном счете именно это и оказалось ошибкой. Ошибка эта во многом была связана с растянутым на долгие годы иностранным участием в лечении военных болячек Германии, поскольку в результате такой политики в соответствующих министерствах Англии и Франции сложилось впечатление, что Германия на неопределенно долгое время останется смиренным просителем, которому для полного счастья будет довольно одних только обещаний, что когда-нибудь ему, возможно, позволят занять равное положение с вышестоящими державами. В краткосрочном аспекте, однако, и особенно во время черных дней рурского вторжения [Оккупация французскими и бельгийскими войсками Рурской области в 1923 г. в ответ на задержки репараций со стороны Германии. — Прим. ред.], такая позиция имела свои преимущества, поскольку социалистическая партия, вернее, те правительства, которые опирались на партийную поддержку, были вхожи в те двери, которые были закрыты для других.

В-четвертых, Социал-демократическая партия сохранила старые связи еще со времен Второго Интернационала. Война разрушила многие из этих связей, но далеко не все. Ведь Второй Интернационал так и не был официально распущен, и многие входившие в него социалисты и социалистические группы — в первую, но далеко не в последнюю очередь социалисты нейтральных стран — сохранили свои интернационалистские убеждения. Секретарь Второго Интернационала К. Хойсманс продолжал выполнять свои обязанности, а в 1917 г. с подачи скандинавских социалистов даже сделал попытку созвать съезд, которая провалилась только потому, что союзные державы, к тому времени решившие уже нанести противнику сокрушительный удар, отказались выдавать паспорта [А до этого были еще две конференции в Швейцарии — одна в Циммервальде (1915), другая — в Кинтале (1916), причем их ход, как мне представляется, пошел в разрез с первоначальными намерениями, и объяснялось это тем, что состав их участников не отражал расстановки сил в официальных партиях. (Ниже я еще раз коснусь этого вопроса.)]. Таким образом, естественно предположить, что многие социалисты подумывали о возрождении Интернационала, как о чем-то само собой разумеющемся.

3.    Возродить Второй Интернационал удалось, но не обошлось без трудностей. Первые конференции, которые проводились с этой целью в 1919 и 1920 гг., нельзя назвать особенно успешными. Возникший тем временем Коммунистический (Третий) Интернационал (см. ниже) снискал определенную популярность, которая оказалась серьезным препятствием на пути к единству лейбористских и социалистических партий всех стран. К тому же ряд важных группировок, которые не имели желания связывать свою судьбу с коммунистами, предпочитали иметь дело с чем-то более современным, чем Второй Интернационал. Выход из этой ситуации был найден с помощью хитрого тактического приема. По инициативе австрийских социалистов и при поддержке германской Независимой партии и английской Независимой лейбористской партии была создана новая организация — Международный союз социалистических рабочих партий (так называемый Венский интернационал), который ставил своей целью радикализировать группы, входящие в возрожденный Второй Интернационал, обуздать группы, которые слишком сильно тяготели к коммунизму, и поставить и те и другие на единую платформу, разумным образом сформулировав общие, цели [Некоторые из этих высказываний сделали бы честь любому дипломату ХVШ в. Наибольшим камнем преткновения была классовая борьба. Партии стран континен тальной Европы не могли обойтись без нее, в то время как английская не могла ее вы носить. После достижения соглашения на гамбургском конгрессе термины Klassemkampf и lutte des classes были оставлены в немецком и французских текстах, в то время как в английском тексте был употреблен более расплывчатый оборот].

Смысл всей этой затеи очень точно передан кличкой, которую тут же придумали коммунисты — "Второй с половиной Интернационал", однако в этом своем качестве он вполне отвечал запросам времени. На Гамбургском съезде (1923 г.) оба Интернационала — Второй и Венский — объединились, образовав Социалистический рабочий интернационал, который заклеймил мирный договор как "империалистический" и призвал к созданию единого фронта против международной реакции (во всяком случае, звучало это неплохо), за восьмичасовой рабочий день и международное социальное законодательство. Требования сократить репарации Германии до определенных и разумных пределов, аннулировать межсоюзнические долги и эвакуировать союзнические силы с немецкой территории были выдвинуты еще годом раньше (Франкфуртские резолюции, 1922 г.). В свете последующих событий нельзя не оценить, насколько большим достижением это было.

3. Коммунизм и русский элемент

1.    Тем временем происходил быстрый рост коммунистических партий. В этом не было ничего особенного — само по себе это явление было вполне закономерным. Не было оно и опасным. Всякая партия, испытавшая на себе отрезвляющее влияние ответственности, неизбежно должна рано или поздно подвинуться и освободить место для развития групп, стоящих от нее слева (или справа), и место это вряд ли будет долго пустовать. Если дезертирство удается сдерживать в разумных пределах, иметь такого соседа под боком не очень обременительно — в ряде случаев это даже лучше, чем пытаться удержать в своем строю непокорных. У социалистических партий всегда были трудности с ультрарадикальными крыльями [Раскол в Англии и Германии по вопросу о войне — это, конечно, особый случай, который имел лишь временное значение. Даже "Союзу Спартака", основанному В Германии Карлом Либкнехтом и Розой Люксембург, хотя в своей оппозиции войне он зашел куда дальше, чем одобряла Независимая партия, потребовалось известное вре мя, чтобы выработать в своих рядах четкое негативное отношение, но и тогда наи большее, на что он отважился (по крайней мере официально), — это настаивать на букве старой Эрфуртской программы. Насколько мне известно, ни Либкнехт, ни г-жа Люксембург никогда до конца не порывали своих связей с партией. Последняя, кстати, говоря, была одним из самых непреклонных критиков большевистской политики].

То, что подобные "левацкие" группировки в смутные дни, которые наступили после окончания войны, сумели встать на ноги и не упустили возможности получить статус самостоятельных партий, вовсе не удивительно, как и то, что они прибегли к классической терминологии и назвали себя "коммунистами", а их уклон в сторону интернационализма в то время был куда сильнее, чем у официальных партий.

Следует иметь в виду, что русский элемент здесь совершенно ни при чем. Даже если бы в России по сей день правили цари, в мире все равно были бы и коммунистические партии, и Коммунистический Интернационал. Но поскольку русский элемент превратился в4фактор, определивший будущие пути развития как социализма, так и коммунизма во всем мире, — скажем больше, определивший социальную и политическую историю современности, — уместно будет напомнить, как он развивался, дать оценку его природе и роли. С этой целью мы разделим историческое развитие в России на три этапа.

2.    Сначала — иначе говоря, до того, как большевики захватили власть в 1917 г., — в развитии коммунистических групп ничего специфически русского не было, за тем исключением, что самой сильной личностью в этом движении оказался русский, в манере мыслить которого угадывалась примесь монгольского деспотизма. Когда с началом войны Второй Интернационал фактически прервал свою работу и Ленин объявил о его смерти и о том, что настал час более решительных действий, те, кто разделял его точку зрения, естественно, решили объединиться. Такая возможность представилась на двух съездах, проходивших в Швейцарии, — Циммервальдском (1915) и Кинтальском (1916). Поскольку практически все, кто встал на защиту национальных интересов своих стран, на эти съезды не явились, боевитым сторонникам Ленина не составило особого труда более или менее сплотить всех присутствовавших вокруг ленинской программы перерастания империалистической войны в мировую революцию. В этом было нечто большее, чем просто попытка вернуться к вере в первозданный марксизм и его мессианские обещания. Здесь сказалось (по крайней мере у некоторых) отчетливое понимание истины, по отношению к которой буржуазия всех стран проявляла полную слепоту, а именно того, что ткань буржуазного общества не сможет выдержать напряжения и ударов затяжной "тотальной" войны и что по крайней мере в некоторых странах ее распад неминуем. Во всех остальных отношениях лидерство Ленина признано не было.

Большинство присутствовавших были заинтересованы в том, чтобы убедить, припугнуть и использовать социалистические партии в своих интересах, а вовсе не в том, чтобы их разрушить. К тому же — и с этим Ленин был согласен — международная революция должна быть подготовлена революционными действиями отдельных национальных отрядов пролетариата, в первую очередь в "передовых" странах.

Второй этап я датирую с 1917 по 1927 г., иначе говоря, с момента прихода большевиков к власти в России и до вывода Троцкого из состава Центрального комитета партии большевиков (октябрь 1927 г.). Десятилетие это было свидетелем возникновения коммунистических партий и Коммунистического (Третьего) Интернационала. Оно было также свидетелем решительного (до поры до времени) разрыва с социалистическими и рабочими партиями, который в Германии принял необратимый характер вследствие жестоких репрессивных мер, принятых стоявшими у власти социал-демократами зимой 1918/19 г. Наконец, в это десятилетие начала коваться русская цепь — мировое коммунистическое движение.

Но первые десять лет эта цепь еще не саднила и не калечила. Не следует забывать о том, что захват большевиками власти в самой отсталой из великих держав произошел по чистой случайности [За эту случайность большевикам следует, по-видимому, благодарить германский генштаб, по приказу которого Ленин был выдворен в Россию. Если кому-то покажется, что я преувеличиваю его личный вклад в события 1917 г., можно сослаться на множество других подобных случайностей, показывающих, насколько причудливо шутила история на этом своем отрезке]. Да Ленин и сам отчасти это понимал. Он много раз повторял, что окончательная победа возможна лишь в результате действий революционных сил в более передовых странах и что именно от этих действий все будет зависеть. Разумеется, как и прежде, он продолжал диктовать свою волю коммунистам и настоял на строго централизованной организации Коммунистического Интернационала, Бюро которого считало в свою очередь возможным предписывать отдельным партиям каждый их шаг, однако делал он это в качестве вождя коммунистов, а не в качестве российского деспота. В этом-то все дело. Штаб-квартира Коммунистического Интернационала находилась в Москве, лидер его был русским, однако руководство его действиями осуществлялось в духе подлинного интернационализма, без каких-либо ссылок на национальные интересы России и строилось на принципах, с которыми коммунисты всех стран по существу были согласны. Хотя связи личного характера между Бюро Интернационала и советским Политбюро [Во времена Ленина все руководство страной осуществлялось Политбюро, ру ководимым самим Лениным, реввоенсоветом, которым управлял Троцкий, и Чека, во главе которой тогда стоял Дзержинский. Ни один из этих трех органов даже не упо минался в Конституции Советского государства, согласно которой вся верховная власть в стране принадлежала "Совету народных комиссаров". Возможно, их можно условно считать органами партии. Но ведь партия и была государством] были в то время значительно теснее, чем это будет позже, на их работе это никак или почти никак не сказывалось, скорее можно сказать, что оба эти органа были совершенно независимы друг от друга. Таким образом, и сам Интернационал, и входившие в него партии вели себя в этой ситуации точно так же, как они вели бы себя, если бы никакой связи между ними и Россией не было.

Итак, на протяжении этого первого десятилетия роль связи коммунистического движения с Россией сводилась лишь к следующему. Во-первых, следует принять во внимание то весомое обстоятельство, что какой бы незначительной по количеству и качеству членов ни была коммунистическая партия той или иной страны, и как бы мало ни было у нее оснований претендовать на то, чтобы ее воспринимали всерьез, она могла купаться в лучах славы другой партии, которая победила империю, и черпать в такой компании моральную поддержку. Во-вторых, несмотря на большевистские реалии — террор, нищету, косвенное признание своего поражения, выразившееся в принятии новой экономической политики после Кронштадтского мятежа, — отныне можно было ссылаться на социалистическую систему, которая "работает". В искусстве пропаганды несуществующих достижений большевики показали себя большими мастерами, широко используя особенность общественного мнения Англии и Соединенных Штатов, которое готово заглотить все что угодно, лишь бы это преподносилось в обертке из привычных лозунгов. Подобная реклама социализма также, конечно, шла на пользу другим коммунистическим партиям. В-третьих, поскольку коммунисты всех стран (в том числе и Ленин) верили в близость мировой революции, русская армия значила для них столь же много, как армия царя Николая I для реакционных сил во второй четверти XIX в.[Необходимо заметить, что коммунисты отказались от лозунгов антимилитариз ма и военного невмешательства так же легко, как и от демократии] В 1919 г. подобные надежды вовсе не были такими уж беспочвенными и невыполнимыми, какими они нам представляются сегодня. Действительно, реально коммунистические республики установились только в Баварии и Венгрии [Очень показателен в этом отношении пример Венгрии (правительство Бела Куна). Паралич, охвативший правительство привилегированных классов, и безразличие крестьянства дали возможность горстке интеллигентов захватить власть, не встретив даже серьезного сопротивления. Это была странная компания — некоторые из ее членов проявляли несомненные признаки патологии (это, кстати, верно и для группы, пришедшей к власти в Баварии), — совершенно неадекватная ни этой, ни любой другой серьезной задаче. Однако эти люди обладали безграничной верой в себя и в правоту своего дела, были готовы применить террористические методы, и этого оказалось вполне достаточно. Им было позволено выйти на сцену, и они могли бы играть свой спектакль неопределенно долго, если бы союзники не разрешили (или не приказали) румынской армии их прогнать]. Но социальные структуры Германии, Австрии и Италии еле держались и грозили рухнуть в любой момент, и трудно сказать, что ждало бы эти страны, а возможно и их западных соседей, если бы военная машина Троцкого находилась в тот момент в работоспособном состоянии и не была бы занята на фронтах гражданской и польской войн [Вряд ли поэтому есть основания утверждать, что, оказывая половинчатую поддержку различным попыткам совершить контрреволюцию в России, в частности, армиям Деникина и Врангеля, западные державы действовали глупо и безрезультатно. То ли благодаря своей проницательности, то ли благодаря счастливому случаю, но они добились именно того, чего только можно было в той ситуации желать: в критический момент они нейтрализовали советские силы и тем самым остановили наступление большевизма. Меньший результат поставил бы под удар их собственные социальные системы, больший — потребовал бы с их стороны весьма длительного, дорогостоящего и, вполне вероятно, бесполезного напряжения сил, а главные цели остались бы невыполненными]. Не следует забывать, что Коммунистический Интернационал возник в атмосфере надвигающейся битвы не на жизнь, а на смерть. Многое из того, что впоследствии приобрело иной смысл, — например, централизованное руководство, обладающее неограниченной властью над отдельными партиями и лишающее их всякой свободы действий, — могло поэтому казаться в то время вполне оправданным.

Отсчет третьего этапа я начинаю с выдворения из страны Троцкого (1927), поскольку это — знаменательная веха на пути восхождения Сталина к неограниченной власти. После этого, по-видимому, все важные решения по вопросам политики принимались им единолично, хотя некоторое сопротивление со стороны членов Политбюро и других продолжалось еще вплоть до "суда" над Каменевым и Зиновьевым (1936) или даже до воцарения террора, связанного с именем Ежова (1937). Для нас здесь важно то, что с этих пор всякое решение было решением российского государственного деятеля, действовавшего от имени России и в ее государственных интересах в том виде, в каком эти интересы представлялись ему с позиций откровенного деспотизма. А это в свою очередь, если я правильно понимаю, определяло его отношение и к Коминтерну

(Коммунистическому Интернационалу) и к коммунистическим партиям других стран. Они превратились в орудия российской политики, заняв свое место в обширном арсенале других подобных орудий, и ценность их отныне определялась исключительно из практических соображений и применительно к конкретному моменту. Вплоть до нынешней войны, которая, возможно, ее оживит, мировая революция оставалась, скорее, некой абстрактной возможностью, так сказать "замороженным активом". Отношение к оставшимся ветеранам, равно как и к неофитам идеи интернационального коммунизма, было, по всей вероятности, презрительным. Впрочем, в чем-то они еще могли быть полезными. Они могли петь осанну российскому режиму, служить булавками для мелких уколов враждебным правительствам. Они укрепляли позиции России в ее торге с другими странами. Поэтому имело смысл затратить определенное количество сил и средств на то, чтобы удержать их в своем подчинении, следить за каждым их шагом с помощью агентов тайной полиции, укомплектовать Бюро Коминтерна абсолютно послушными рабами, которые, дрожа и трепеща, готовы были выполнить любое приказание.

3.    Во всем этом (в том числе и в сопутствующей лжи) Сталин следовал сложившейся практике тех времен. Большинство национальных правительств действовали точно так же, и изображать какое-то особое негодование в связи с его деятельностью было бы чистым лицемерием. Весьма показательны в этом отношении действия государств, поддерживавших то или иное религиозное учение. До тех пор, пока соответствующее вероучение было достаточно важным для оправдания их действий, эти государства нередко прибегали к услугам религиозных общин других стран, используя их в своих интересах. Но, как убедительно доказывает весь ход истории с 1793 по 1815 г., такая практика носит гораздо более общий характер, чем можно было бы заключить на основании подобных примеров. Не менее стандартна и реакция — фразеологическая и иная — тех государств, которых она затрагивала: политики всех типов и категорий с радостью использовали любую возможность назвать оппонента предателем.

Но для коммунистических партий вне России речь шла о серьезнейшем вопросе — о подчинении приказам, исходившим от caput mortuum в руках современного царя. Их холопская покорность поднимает два вопроса, один — о причинах такого их поведения, другой — о его возможном влиянии на будущий характер и судьбу революционного социализма.

Ответ на первый вопрос, по-видимому, не так сложен, как это может показаться. Для этого достаточно просто встать на место абстрактного коммуниста и, учитывая особенности его человеческого склада, взглянуть на ситуацию практически. Он не стал бы возражать против сталинского режима исходя из общечеловеческой морали. Не исключено, что он даже упивался резней — некоторым дегенеративным неврастеникам это нравится, а другие, которые подались в коммунисты из-за жизненных неудач и обид, испытывают удовлетворение при виде страданий определенной категории жертв. К тому же, с какой стати ему возмущаться жестокостями, которые не мешают даже махровым буржуа фетишизировать этот режим? С какой стати ему на этом основании осуждать большевизм, когда настоятель Кентерберийского собора этого не делает? [Чувства, выраженные упомянутым духовным лицом в его книге, невозможно оправдать на тех основаниях, что, дескать, принципы "русского эксперимента" — это одно, а то, как он проводился, — это другое. Самое ужасное в сталинском режиме заключается не в том, что он сделал с миллионами жертв, а в том, что он должен был это сделать, если хотел выжить сам. Иными словами, принципы и практика в данном случае неразделимы] И правда, с какой стати?

Ссылки на термидорианский переворот также не давали коммунистам никаких оснований для протестов. Впервые этот аргумент был использован противниками новой экономической политики, но затем его использовал Троцкий, чтобы заклеймить сталинский режим как "реакционный" в том смысле, в каком "реакционными" были действия заговорщиков, свергших в 1794 г. Робеспьера. Но эти упреки совершенно не относились к делу. В конце концов именно Сталин .провел коллективизацию, ликвидировал кулаков, свернул нэп. Отлично разбираясь в вопросах тактики, он вначале подавил оппозицию, а потом по существу выполнил ее программу.

И наконец, то, каким образом власть защищает свои завоевания у себя дома, не так уж важно для коммуниста из другой страны, лишь бы по отношению к нему эта власть вела честную игру. А если она и не ведет с ним честную игру, что он может сделать? Цепь постепенно затягивалась и начинала саднить. Но она же и поддерживала. Социалисты бы его к себе не взяли. Нормальные здравомыслящие рабочие отворачивались от него с тяжелым вздохом. Он сделался бы изгоем как Троцкий. Нет, ему никак нельзя было освободиться от этих цепей [Это, несомненно, особенно справедливо по отношению к коммунистической группе или группам Соединенных Штатов. Условия американской политической сферы не слишком благоприятствуют росту официальной коммунистической партии — несколько кружков местного масштаба, объединяющих истинных ценителей, на всю страну — это явно недостаточно для массового привлечения новобранцев. Но важность коммунистического фактора нельзя измерять численностью официальных членов партии. Интеллигентам, которые по убеждениям своим являются правоверными коммунистами или сочувствующими, нет никакого интереса в нее вступать. Наоборот, у них есть все основания держаться от нее подальше, поскольку они смогут гораздо лучше ей служить, если, не будучи членами, войдут в состав какого-нибудь комитета, влияющего на формирование общественного мнения, или получат какой-нибудь государственный пост и т.д., поскольку в этом случае они смогут совершенно искренне отрицать свою принадлежность к коммунистам в партийном смысле. Такие теневые группы неспособны на слаженные действия без указки из Москвы], но, смиряясь со своим рабством, он, должно быть, надеялся — возможно, надеется и до сих пор, — что когда-нибудь обстоятельства сложатся так, что он сможет потянуть эту цепь на себя... Например, после нынешней мировой войны...

Последнее обстоятельство приближает нас к ответу и на второй вопрос. Конечно, мы не можем исключать возможность, что русский деспотизм воцарится на руинах европейской цивилизации или даже перешагнет их пределы и что в этом случае коммунистические партии всех стран превратятся в русские гарнизоны. Но возможность эта далеко не единственная. Так, попытавшись выйти за свои государственные границы, русский режим может просто рухнуть или приобрести иные черты, более подходящие для национальной почвы других стран. В предельном случае русский фактор вообще ничего не изменит в будущем характере революционного социализма. Делать ставку на такой исход, конечно, рискованно. Но это не так глупо, как надеяться на то, что наша цивилизация выйдет из нынешнего пожара невредимой, — если только этот пожар не угаснет скорее, чем мы имеем основания полагать.

4. Управляемый капитализм?

1. Итак, до сих пор нам не удалось обнаружить причины, которые могли были бы помешать полному успеху осуществляемых социалистическими партиями после 1918 г. попыток взять на себя политическую ответственность. Еще раз повторю: в некоторых странах, например в Швеции, социалисты просто продолжали укреплять ранее приобретенную ими власть; в других — власть перешла к ним естественным путем, ее не пришлось захватывать с помощью революционных действий; и во всех странах социалисты, казалось, подходили для решения великих проблем эпохи лучше любой другой партии. Как я уже говорил, они практически монополизировали все основные условия успеха. К тому же, несмотря наотсутствие у них предыдущего опыта государственного управления, они имели богатейший и весьма полезный опыт по организации, ведению переговоров и управлению. Необходимо сразу же отметить, что они практически не совершили откровенных глупостей. Наконец, ни неизбежное появление новых партий слева от социалистов, ни связь этих партий с Москвой не представляли для них такой серьезной проблемы, как это пытались представить их оппоненты.

Но несмотря на все это, положение социалистов везде было весьма непрочным. Для истинных марксистов задачка эта должна была казаться неразрешимой. Дело в том, что за всеми тактическими преимуществами скрывалась одна фундаментальная трудность, устранить которую социалисты были не в силах. Война и вызванные ею сдвиги в политической структуре открыли социалистам министерские кабинеты, однако скрытый под лохмотьями старого платья социальный организм и, в частности, экономический процесс оставались теми же, что и прежде. Иначе говоря, социалисты должны были править в капиталистическом по своей сути мире.

Маркс говорил о захвате политической власти как о необходимой предпосылке уничтожения частной собственности, которое должно начаться немедленно. Здесь, однако, подразумевалось, как, впрочем, и во всех доводах Маркса, что возможность подобного захвата возникнет тогда, когда капитализм полностью себя исчерпает или, как мы уже говорили, когда для этого созреют объективные и субъективные условия. Крушение, которое он имел в виду, было крушением экономического двигателя капитализма, вызванным внутренними причинами [Этим отчасти объясняется популярность в Соединенных Штатах различных теорий, ставящих своей целью показать, что капитализм действительно разрушается по внутренним причинам. См. гл. X]. Политическое крушение буржуазного мира должно было, согласно его теории, стать лишь отдельным эпизодом в этом процессе. Но вот политический крах или что-то очень на него похожее уже произошел и политическая возможность появилась, в то время как в экономическом процессе никаких признаков созревания не наблюдалось. Надстройка в своем развитии опередила двигающий ее вперед механизм. Ситуация, прямо скажем, была в высшей степени немарксистской.

Ученый в глуши своего кабинета может позволить себе поразмышлять о том, что могло бы быть, если бы социалистические партии, сознавая истинное положение вещей, отказались бы воспользоваться троянским конем государственной службы и остались бы в оппозиции, предоставив буржуазии самой разбирать руины, оставленные войной и послевоенным миром. Возможно, это было бы лучше и для них самих, и для дела социализма, и для мира в целом — как знать? Но у тех, кто к тому моменту уже научился отождествлять себя со своей страной и становиться на точку зрения государственных интересов, никакого выбора уже не было. Они стояли перед лицом проблемы, которая была неразрешима в принципе.

Доставшаяся им социальная и экономическая система могла двигаться только по капиталистическим рельсам. Социалисты могли ее контролировать, регулировать в интересах труда, сдавливать ее до такой степени, что она начинала терять свою эффективность, но ничего специфически социалистического они сделать не могли. Если они брались управлять этой системой, они должны были делать это в соответствии с ее собственной логикой. Им пришлось "управлять капитализмом". И они стали им управлять. Принимаемые меры они старательно облачали в убранство из социалистической фразеологии, через увеличительное стекло рассматривали и, надо сказать, не без некоторого успеха любые различия между своей политикой и той буржуазной альтернативой в каждом конкретном случае. Однако по существу они были вынуждены поступать точно так же, как поступали бы либералы или консерваторы, окажись они на их месте. Но, хотя путь этот был единственно возможным [Я не собираюсь обсуждать другую возможность, а именно, что могло бы быть, если бы социалисты попытались совершить фундаментальную перестройку всего общества по русскому образцу, поскольку мне представляется совершенно очевидным, что любая подобная попытка очень быстро завершилась бы хаосом и контрреволюцией], для социалистических партий он был весьма и весьма опасным.

Нельзя сказать, что он был совершенно безнадежным или что его никак нельзя было обосновать с позиций социалистической веры. В начале 20-х годов европейские социалисты вполне могли рассчитывать на то, что, действуя осторожно, они сумеют при известной доле везения утвердиться в центре политической власти или где-то рядом, чтобы иметь возможность бороться с "реакцией" и поддерживать пролетариат до тех пор, пока не представится возможность социализировать общество без всякого насильственного переворота; они дежурили бы у постели умирающего буржуазного общества, внимательно следя за тем, чтобы процесс умирания шел как надо и чтобы больной не пошел вдруг на поправку. И если бы не присутствие других факторов, которые не укладываются в рамки социалистических или пролетарских представлений об обществе, эта надежда вполне могла бы осуществиться.

Обоснование этой политики с позиций "Священной доктрины" вполне могло строиться на выдвинутом выше предположении, а именно на том, что сложилась новая ситуация и у Маркса на этот счет никаких рекомендаций нет. Разве он мог предугадать, что загнанная в угол буржуазия будет искать защиты у социалистов? Можно было выдвинуть и такой аргумент, что в сложившейся ситуации даже "управление капитализмом" являлось крупным шагом вперед. Ведь речь шла не о том, чтобы управлять капитализмом в интересах капитализма, а о том, чтобы честно трудиться на ниве социальных реформ и строить государство, главной задачей которого было бы служение интересам рабочих. Во всяком случае, ничего другого просто не оставалось, если идти по демократическому пути, а не идти по нему было нельзя, поскольку незрелость ситуации выражалась прежде всего в том, что никаких надежд на то, что социалистическую альтернативу поддержат большинство избирателей, не было. Не удивительно, что в этих условиях социалистические партии, решившиеся взять на себя управление государством, громко заявляли о своей преданности демократии.

Так что жажде социалистов добраться до власти при желании нетрудно было найти достойное теоретическое оправдание и доказать ее полное соответствие пролетарским интересам. Читатель может легко себе представить, какое впечатление должна была произвести такая счастливая гармония на радикальных критиков. Но поскольку последующие события побудили очень многих говорить о провале этой политики и читать нотации лидерам тех времен о том, как на самом деле им следовало поступить, я хотел бы обратить внимание именно на разумное начало в их взглядах, а также на непреодолимую силу обстоятельств, в которых им приходилось действовать. Если они и потерпели неудачу, то причины ее следует искать не в глупости или предательстве, а совершенно в другом. Чтобы убедиться в этом, достаточно даже беглого взгляда на опыт Англии и Германии.

2.    Как только оргия национальных чувств, сопровождавшая окончание войны, утихла, в Англии возникла подлинно революционная ситуация, выразившаяся в волне политических забастовок.

Ответственных социалистов и ответственных лейбористов эти события — а также угроза того, что они ввергнут страну в пучину реакции — настолько сблизили, что они согласились действовать сообща по крайней мере в вопросах парламентского маневрирования. Львиная доля выгод от такого объединения досталась лейбористам, а среди лейбористов — бюрократии нескольких крупных профсоюзов, поэтому почти сразу возникла оппозиция из недовольной интеллигенции. Представители оппозиции осуждали лейбористский характер альянса и заявляли, что не видят в нем ничего социалистического. Идеологический оппортунизм лейбористов дает некоторые основания для такой точки зрения, однако, поскольку нас будут интересовать в первую очередь факты, а не лозунги, мы вполне можем уподобить все политические силы лейбористов, поскольку они приняли руководство Макдональда, Социал-демократической партии Германии.

С честью выйдя из революционной ситуации, партия продолжала укреплять свои позиции, пока наконец Макдональд не возглавил в 1924 г. кабинет министров. Он и его команда настолько хорошо смотрелись в этом качестве, что даже недовольные интеллигенты на время приутихли. Это правительство сумело сказать новое слово в вопросах внешней и колониальной политики — особенно в отношениях с Россией. В вопросах внутренней политики сделать это было труднее, в основном потому, что фискальный радикализм уже был доведен до крайнего предела, какой только был возможен в тех обстоятельствах, консервативными правительствами, зависевшими от голосов рабочих избирателей. Но даже если в вопросах законодательства рабочее правительство не сумело существенно продвинуться по сравнению со своими предшественниками, оно все же доказало, что может управлять государственными делами. Блестящая работа Сноудена [Сноуден (Snowden) Филипп, 1864-1937 — министр финансов Великобритании в первом и втором лейбористских правительствах. — Прим. ред.] в качестве министра финансов убедительно показала стране и всему миру, что люди труда тоже могут править. А это само по себе было большой заслугой перед делом социализма [Кроме того, если говорить о партийной тактике, это попортило гораздо больше крови консерваторам, чем любой упрямый радикализм].

Разумеется, в немалой степени этому успеху способствовало — а равно как и исключало успех любой другой политики — то, что лейбористское правительство имело меньшинство в парламенте и потому вынуждено было полагаться не только на сотрудничество с либералами, с которыми у них было много общего, например общие взгляды на вопросы свободы торговли, но и на терпение консерваторов. Лейбористы находились в ситуации, очень близкой к той, в которой находились консерваторы во время своих недолгих пребываний у власти в 1850-х и 1860-х годах. Им было бы непросто проводить ответственную политику, даже если бы у них было большинство. Но, как мы уже говорили, самый факт, что они его не имели, даже марксистскому трибуналу должен был бы доказать, что для более решительных действий пора еще не настала, во всяком случае, не настала пора для проведения их демократическим путем.

Рядовые члены партии, однако, всего этого не понимали. Тем более массы не понимали того, что они обязаны Лейбористской партии не только тем, что она сама для них делает, но и тем, что для них делает ее консервативный соперник, стараясь привлечь на свою сторону рабочие голоса. Массам не хватало эффектных планов реконструкции и обещаний скорых благ, и они даже сами не понимали, насколько они были несправедливы, когда наивно вопрошали: "А что же социалисты не сделают что-нибудь для нас, раз уж они у власти?" Интеллигенты, которые не испытывали особого восторга от того, что их оттеснили на обочину, естественно, не могли не воспользоваться возможностью, которую предоставляли подобные настроения, и принялись поносить пагубное влияние лейбористов на истинных социалистов и расписывать текущие трудности, да так, что они превращались в ужасающую несправедливость, порожденную грубейшими промахами тираничной профсоюзной бюрократии. В течение последующих лет находящаяся в оппозиции Независимая рабочая партия становилась под их влиянием все более непокорной, особенно после того, как Макдональд не откликнулся на ее призывы о проведении в жизнь более радикальной программы [Главными требованиями этой программы было обобществление банков и некоторых ключевых отраслей промышленности, поэтому никак нельзя сказать, что она была строго выдержана в духе ортодоксального социализма. Однако в сложившихся условиях она преподносилась как подлинно социалистическая, а программу Макдо-нальда объявили "реформистской" — определение, которое в классическом понимании с одинаковым успехом применимо и к программе Независимой рабочей партии]. Таким образом, очень многим успех правительства казался его поражением, а ответственное отношение к делу — трусостью.

Впрочем, это было неизбежно. Трудности и опасности, присущие политике социалистических партий, взявших на себя государственную власть в условиях, когда предпосылки социализма еще не вызрели, еще более наглядно показывает опыт второго срока пребывания Макдональда на посту премьер-министра [Здесь уместно будет напомнить читателю историю Всеобщей стачки 1926 г. Хо тя обе партии были заинтересованы в том, чтобы попытаться минимизировать ее ис торическое значение, и официальные объяснения были сформулированы соответству ющим образом, за ней скрывалось нечто гораздо большее, чем просто серия тактиче ских ошибок, приведших к ситуации, когда конгрессу тред-юнионов пришлось "бле фовать", а консервативному правительству — требовать, чтобы он "выложил свои кар ты на стол" . Достаточно только представить себе, какими могли быть последствия успеха этой забастовки для правительства и для демократии, чтобы понять, что заба стовка эта была поистине историческим событием первостепенной важности. Если бы эта мера сработала, английские профсоюзы получили бы абсолютную власть над страной и никакая другая политическая, юридическая или экономическая сила не мог ла бы продолжать существовать рядом с ними, если бы они сами этого не позволили. Но заняв такое положение в обществе, они бы не смогли остаться тем, чем были прежде. Волей-неволей профсоюзным лидерам пришлось бы употребить возложен ную на них абсолютную власть.Для наших целей здесь достаточно будет выделить два момента. Во-первых, описанная выше ситуация, в частности недовольство, распространившееся в массах, старательно выпестованное многими безответственными элементами, имело непосредственное отношение к причинам забастовки. Во-вторых, забастовка не нанесла авторитету партии того ущерба, который она могла бы нанести. Напротив, ее поражение привело к радикализации масс, ставшей одной из причин успеха партии в 1929 г.]. Историки научились по достоинству оценивать искусство управления государством, проявленное сэром Робертом Пилем. Уверен, что со временем они научатся по достоинству ценить и государственный гений Макдональда [Аналогия эта простирается от ряда особенностей политических и экономиче ских ситуаций, в которых приходилось действовать обоим премьер-министрам (хо тя у Пиля было то преимущество, что он получил свой пост уже после кризиса 1836- 1839 гг.), до некоторых политических тонкостей. В обоих случаях имел место партий ный раскол, на который и тот, и другой отважно решились пойти и который мужест венно встретили; в обоих случаях лидеров называли "предателями"]. Ему исключительно не повезло в том смысле, что его приход пришелся на самое начало всемирной депрессии, которая к тому же стала непосредственной причиной развала международной политической системы, воплощением которой была Лига Наций.

Деятели меньшего калибра могли бы решить, — кстати говоря, многие именно так и решили, — что наступил удобный момент для фундаментальной перестройки. Это раскололо бы нацию на две половины, а к чему бы привел такой раскол, долго гадать не приходится. Впрочем, широко рекомендовалась также политика, несколько недотягивающая до фундаментальной перестройки, но к ней приближающаяся — политика денежной экспансии в сочетании с не слишком глубокими социальными преобразованиями — например, отдельными мерами по национализации и дополнительными мерами социальной защиты — и меркантилизма в области международных экономических отношений. Но часть мер, предусмотренных этой программой, несомненно, лишь усилила бы депрессию, а другие — в частности, отказ от золотого стандарта фунта стерлингов и меркантилизм — означали бы настолько резкий отход от национальных традиций и от традиций самой рабочей партии, что социалистам вряд ли удалось бы эту программу принять, не говоря уж о том, чтобы успешно ее выполнить. Чтобы провести ее через парламент без потерь и проволочек, требовалось добиться согласия большинства, иначе говоря — создать коалицию.

Поскольку создать коалицию было невозможно, Макдональд и его команда взялись работать над той системой, которую они получили. В тех условиях это было самое сложное из того, что они могли предпринять. Пока все кричали, что нужно что-то немедленно сделать, пока безответственные лица всех мастей разглагольствовали с трибуны парламента, пока массы недовольно ворчали, дельцы впадали в отчаяние, интеллигенция изощрялась в красноречии, они упорно отвоевывали каждый дюйм своей территории. Во внутренних делах они следили за порядком в финансовой системе, поддерживали курс фунта и воздерживались от ускорения работы законодательной машины. Во внешней политике они прилагали отчаянные усилия, чтобы Женевская система  [Имеется в виду Женевская конференция по разоружению 1932-1935 гг. — Прим.ред.] заработала, чтобы снизилась международная напряженность и опасность новых войн. Когда пришло время и национальные интересы потребовали, чтобы партия пошла на риск потерять свое руководящее положение, она не раздумывая пошла на этот шаг и помогла становлению правительства национального единства.

Грустно сознавать, что во многих важных случаях оказывается, что чем мудрее политика, тем менее популярна она в народе и среди критиков-интеллигентов. Именно о таком случае и идет здесь речь. Радикальный критик, который не заметил связи между политикой Макдональда и относительной мягкостью депрессии в Англии, а также последующего выхода из нее, видел в этой политике лишь слабость, некомпетентность, узколобый традиционализм, а то и измену делу социализма. То, что было, возможно, одним из лучших образцов функционирования исполнительной власти во всей истории демократической политики и ответственного подхода к принятию государственных решений, основанного на правильной оценке экономической и социальной ситуации, критики расценивали как "позор и мерзость". В лучшем случае, критики сравнивали Макдональда с плохим наездником, поставившим свою лошадь на колени, но больше всего им импонировала гипотеза о том, что правительство Макдональда поддалось на дьявольские нашептывания (а то и хуже) английских банкиров или уступило давлению их американских опекунов.

К сожалению, подобные вздорные слухи — это реальный фактор, важность которого нельзя недооценивать при прогнозировании. Он может серьезно повлиять на способность социалистических партий служить делу цивилизации в переходный период, переживаемый нами сегодня. Но если сбросить со счетов этот фактор, а также тот трюизм, что всякая партия, идущая на жертву в интересах нации, в краткосрочном аспекте сама же и проигрывает, нетрудно понять, что в долгосрочном аспекте благодаря второму сроку пребывания Макдональда на посту премьер-министра влияние рабочей партии вполне может возрасти. Пояснить это нам вновь поможет аналогия с сэром Робертом Пилем во время его второго пребывания на посту премьер-министра. Консервативное большинство, поддерживавшее Пиля, при обсуждении вопроса об аннулировании хлебных законов раскололось на два лагеря. Крыло "пилитов", хотя они были более многочисленны и имели больший политический вес, чем те, кто шел за Макдональдом, вскоре распалось. Консервативная партия серьезно пострадала и уже не смогла взять власть в свои руки — хотя и трижды входила в кабинет — вплоть до блестящей победы Дизраэли [Дизраэли (Disraeli) Бенджамин, граф Биконсфилд (1804-1881) — премьер-министр Великобритании в 1864 и 1874-1880 гг., лидер Консервативной партии, писатель.—Прим. ред.] в 1873 г. Но после этого и вплоть до победы сэра Кэмпбелла-Бэннермана [Кэмпбелл-Бэннерман (Campbell-Bannermann) Генри (1836-1908) — премьер-министр Великобритании в 1905-1908 гг., лидер Либеральной партии с 1899 г. — Прим. ред.] примерно две трети всего срока пришлось на правление Консервативной партии. Еще важнее было то, что английская аристократия и мелкопоместное дворянство все это время сохраняли свои позиции, причем гораздо лучше, чем в том случае, если бы не было снято проклятие дорогого хлеба.

Кстати говоря, Лейбористская партия быстро оправилась и за годы, последовавшие за ее расколом, укрепила свои позиции в стране. Есть достаточно оснований утверждать, что, если бы история развивалась нормальным путем, т.е. если бы не война, социалисты бы вскоре вновь пришли к власти, имея большую власть и лучшие шансы на успех, и что тоща уж они смогли бы занять более жесткую позицию, чем прежде. Но с не меньшими основаниями можно утверждать и то, что между их политикой и политикой Макдональда имелись только количественные различия, в основном по охвату национализации.

3.    Послевоенная история Социал-демократической партии Германии, разумеется, во многих деталях отличается от истории английской Лейбористской партии. Но как только немецкие социалисты, сохранившие членство в Социал-демократической партии, пришли к власти и приняли решение бороться с коммунизмом, они были вынуждены точно так же посвятить себя задаче "управления капитализмом", как них английские коллеги. Если согласиться с этими посылками и принять во внимание то обстоятельство, что они не имели большинства ни в федеральном парламенте, ни в прусском ландтаге, ни среди населения и не могли рассчитывать его получить ни в каком обозримом будущем, то все остальное выводится однозначно, следуя законам неумолимой логики. В 1925 г. население Германии составляло порядка 62 млн. человек. Численность пролетариата (рабочих и их семей; сюда я также отнршу домашнюю прислугу) составляла неполные 28 млн., причем часть своих голосов пролетариат отдавал другим партиям. Численность "независимого" населения была ненамного меньше — оно составляло порядка 24 млн. человек и в большинстве своем на социалистическую пропаганду не поддавалось. Даже если исключить привилегированные классы — допустим, численность их составляла порядка 1 млн. — и принимать в расчет только те группы, от которых зависит судьба выборов, — крестьян, ремесленников, мелких торговцев, приходится согласиться, что поживиться здесь было особенно нечем не только на текущий момент, но и в ближайшем будущем. Посередине между этими двумя крупными группами стояли служащие — "белые воротнички", которых, считая с семьями, было не менее 10 млн. человек. Социал-демократическая партия, конечно, понимала, что исход голосования будет зависеть от того, кому отдаст свои голоса этот класс, и прилагала немало усилий, чтобы привлечь его на свою сторону. Но даже несмотря на значительный успех, усилия эти только лишний раз показали со всей очевидностью, что "белые воротнички" — это куда более серьезное препятствие, чем следует из классовой теории Маркса [Сталкиваясь с подобными фактами, социалисты обычно успокаивают себя тем, что служащие, не разделяющие идей социализма, — это просто заблудшие овечки, которые не нашли еще своего истинного места в политическом раскладе, но которые со временем обязательно его найдут, или тем, что вступлению их в социалистические ряды мешает жесткое давление со стороны работодателей. Первый аргумент вряд ли сможет убедить кого-нибудь, кроме правоверных марксистов, — мы уже убедились в том, что теория общественных классов — это самое слабое звено в цепи марксистского учения. Ошибочность второго аргумента легко показать на фактах. Если даже в нем содержалась какая-то доля истины в иные времена, в двадцатые годы немецкие работодатели — за редким и незначительным исключением — никак не могли повлиять на исход голосования своих служащих].

Таким образом, даже если бы коммунисты были союзниками социал-демократов, а не их заклятыми врагами, партия все равно оказалась бы в меньшинстве. Да, действительно, не все группировки, входящие в состав несоциалистического большинства, были активно настроены против социал-демократов: левое крыло либералов (Демократическая народная партия), сильная не столько численностью своих рядов, сколько талантами, всегда была готова пойти на сотрудничество (до определенного предела). Верно и то, что большинство это состояло из отдельных группировок, которые совершенно неспособны были действовать согласованно, и члены, и сторонники которых по своей дисциплинированности даже близко не могли сравниться с социал-демократами. Но здравомыслящие политики среди социал-демократов, которые не могли и не желали пускаться в опасные авантюры, тем не менее считали, что для них существует единственный путь — путь демократии, а это означало необходимость создания коалиции.

На роль союзника лучше всего подходила Католическая партия (центр). Это была сильная партия. До прихода Гитлера казалось, что ничто не сможет поколебать преданность ее сторонников. Она была превосходно организована. При условии, что интересы церкви будут соблюдены, она была готова идти по пути социальных реформ непосредственно практического свойства почти так же далеко, как и сами социалисты, а в некоторых аспектах даже дальше. Не питая каких-либо особо пылких чувств к смещенным династиям, она твердо поддерживала Веймарскую конституцию [Веймарская конституция 1919 г. — конституция Германии, оформившая произошедшую в результате Ноябрьской революции 1918 г.' замену полуабсолютистской монархии буржуазно-демократической республикой. — Прим. ред.]. И последнее — по счету, но не по значению: она не возражала против раздела добычи, при условии неприкосновенности своих заповедных угодий. Вследствие всего этого взаимопонимание между обеими партиями было достигнуто с такой легкостью, которая зарубежному наблюдателю показалась бы удивительной. Социалисты обходились с католической церковью с величайшей почтительностью и тактом. Они не делали проблем из конкордата с папой, который дал духовенству гораздо больше, чем оно когда-либо имело при власти еретиков-Гогенцоллернов. Что касается политики, то никаких разногласий практически не было.

Но хотя альянс этот составлял основу, ни одна партия, заявлявшая о своей лояльности Веймарской конституции, не была лишена представительства в кабинете. Демократы, национал-либералы, национал-консерваторы — все были допущены, в том числе и на командные позиции. Универсальность коалиции означала универсальность компромисса. Необходимые уступки по конкретным проблемам сложностей не представляли. Армию оставили в покое, практически предоставив ей достаточные средства и возможность выбирать свое руководство по своему усмотрению. Восточной Пруссии дали субсидии, а сельское хозяйство в целом стало предметом пристальной заботы. То, что угадывалось за подобной политикой, не всегда вязалось с социалистическими лозунгами, поэтому для пролетариата, из кармана которого все это оплачивали, придумали специальный термин — Планирование. Возможно, читатель уже понял, что ничто не ново под луной.

В своем отношении к промышленному пролетариату и своей собственной программе Социал-демократическая партия "лейборизировалась". В самом начале был принят весьма умеренный закон, самым радикальным моментом которого было слово "обобществление", вынесенное в заголовок (1919 г.). Но очень скоро социалисты ко всему этому охладели и решили взяться за трудовое законодательство, намереваясь приблизить его к тому, что американцам известно под именем "Нового курса". Это вполне устраивало профсоюзы, бюрократия которых получала все больший доступ к формировавшей политику партийной машине.

Может показаться, что для партии с марксистской традицией, которая продолжала преобладать в партийных школах, это было не так-то просто. Но это не так. Если не принимать в расчет некоторое количество перебежчиков в коммунистический лагерь, интеллигенты, из среды которых можно было ожидать возникновения внутрипартийной оппозиции, строго держались в узде. В отличие от английской партии германская прочно обосновалась в руководящих кабинетах рейхстага, ландтагов и муниципалитетов. Кроме того, она сама могла предложить много рабочих мест — например, в партийной прессе. Послушание сулило преимущества при продвижении по службе в государственных органах, в науке, на государственных предприятиях и т.д. Средства эти были достаточно эффективны, чтобы научить радикалов повиновению.

Позиции, завоеванные социал-демократами во всех частях механизма государственного управления, не только способствовали укреплению дисциплины, но и привлекли новых членов, а также сочувствующих, на голоса которых партия могла рассчитывать. Так, социалисты пришли к власти в Пруссии. Это дало им контроль над полицией и они очень тщательно подбирали кадры из числа членов партии или надежных карьеристов на должность полицейских начальников в больших городах. Так они укрепляли свой лагерь до тех пор, пока по всем стандартам их положение не стало неуязвимым. И опять-таки согласно всем стандартным правилам политического анализа, даже правоверный марксист мог успокоить свою душу тем, что в этих окопах социалисты могут спокойно просидеть вплоть до того момента, пока когда-нибудь, через много-много лет все само собой не образуется, меньшинство не превратится в большинство и не раздвинется занавес, до поры до времени скрывавший Конечную Цель. Далее по "Коммунистическому манифесту"...

Независимо от способов функционирования партийной машины политическая, равно как и социальная, ситуация в стране казалась на редкость стабильной. К тому же какой бы критике ни подвергались отдельные законодательные и административные меры, в целом коалиционная политика способствовала стабильности, а не работала против нее. Многое из того, что было сделано партией, заслуживает глубочайшего уважения. По справедливости говоря, она не заслуживает более резкой критики в свой адрес, чем та, которую неизбежно вызывает всякая власть, которой недостает авторитета и блеска. Возможно, единственное исключение из этого правила лежит в финансовой области. Некоторая доля культурных и политических достижений этого правительства была связана с большими и быстрорастущими государственными расходами. К тому же средства для финансирования этих расходов изыскивались с помощью таких методов — хотя среди них была и такая мера, как налог на продажи, зарекомендовавшая себя весьма успешно, — которые истощали источники накопления. До тех пор, пока шел приток иностранного капитала, дела шли достаточно хорошо, хотя бюджетные и даже денежные трудности стали возникать еще за год до того, как он иссяк. Когда же последнее произошло, возникла ситуация, которая могла бы подорвать авторитет даже самого популярного лидера. Однако в целом социалистические критики самой партии и ее действий в ходе этого срока имели бы право гордиться собой, если бы они, получив власть, смогли столь же успешно ею распорядиться.

5. Нынешняя война и будущее социалистических партий

То, каким образом современная война скажется на будущем существующих социалистических групп, будет зависеть, конечно, от ее продолжительности и от ее исхода. С точки зрения целей настоящего исследования я не вижу никакого смысла об этом гадать. И все же давайте просто для примера рассмотрим два случая из множества возможных.

Даже сегодня (июль 1942 г.) многие наблюдатели, похоже, ожидают, что Россия выйдет из войны, значительно укрепив свое могущество и престиж, что истинным победителем в войне окажется Сталин. Если так оно и случится, из этого еще необязательно следует, что в результате произойдет мировая коммунистическая революция или "руссификация" континентальной Европы, сопровождающаяся уничтожением привилегированных классов и сведением счетов с некоммунистическими социалистическими (и троцкистскими) группами. Ведь даже если исключить возможное англо-американское сопротивление экспансии российской державы, нет никакой уверенности в том, что интересы русской автократии будут лежать именно в этом направлении. Но можно с уверенностью сказать, что шансы для такой блестящей победы — для реализации ленинской программы в полном объеме — неизмеримо возрастут. Как бы эта мировая революция ни отличалась от Марксовой идеи, для тех, кто готов будет принять ее в качестве замены, она, безусловно, станет реальным воплощением мечты. И это касается не только Европы.

В этом случае судьба ортодоксального социализма и его идеалов будет решена. То же самое произойдет и в том случае, если на Европейском континенте победителями окажутся фашистские державы. Если мы, однако, допустим, что война окончится полной победой англо-американо-русского альянса, иначе говоря, победой, предусматривающей безоговорочную капитуляцию, но вся слава этой победы достанется не русским, а англичанам и американцам, то можно легко понять, что у ортодоксального социализма типа германской социал-демократии или даже еще более выраженной лейбористской направленности будет гораздо больше шансов выжить на Европейском континенте, во всяком случае, на какой-то период. Одна из причин, почему я так считаю, заключается в том, что, если люди поймут, что ни по пути большевизма, ни по пути фашизма им идти нельзя, они, вполне возможно, обратят свои взоры к самому очевидному из оставшихся вариантов — к социал-демократической республике. Но есть и другая, гораздо более важная причина: лейбористский социализм будет в фаворе у победителей. Дело в том, что следствием такой полной победы, о какой мы сейчас говорим, будет англо-американское руководство всем миром — что-то наподобие англо-американского господства, которое, исходя из умонастроений, формирующихся у нас на глазах, можно было бы назвать "этическим империализмом". Мировой порядок такого типа, в котором интересы и притязания других стран будут приниматься в расчет лишь в той мере, в какой они будут поняты и одобрены Англией и Соединенными Штатами, может быть установлен только с помощью военной силы и сохранен только постоянной угрозой применения военной силы. Наверно, не нужно объяснять, почему в современных политических и экономических условиях для этих двух стран это будет означать необходимость такого общественного строя, которому лучше всего подойдет название Военного социализма. Но совершенно очевидно, что задача контроля и полицейского надзора над всем миром будет значительно облегчена, если, с одной стороны, будут восстановлены или заново созданы малые и беспомощные европейские государства, с другой стороны, если поставить управлять ими правительства лейбористского или социал-демократического толка. Особенно это касается Германии и Италии, где обломки социал-демократических партий будут единственным политическим материалом, из которого можно будет слепить правительства, которые согласились бы терпеть подобный мировой порядок и по окончании периода прострации и сотрудничать с агентами мирового протектората без всяких угрызений совести. Какова бы ни была вероятность такого исхода, но для либерального социализма это шанс.

С точки зрения предмета настоящей книги (но только с этой точки зрения и ни с какой другой) все это имеет второстепенное значение. Какова бы ни была судьба отдельных социалистических групп, не может быть никаких сомнений в том, что разгоревшаяся война будет означать — неизбежно, повсеместно и независимо от ее исхода — еще один крупный шаг по пути к установлению социалистического порядка. Для того чтобы прийти к такому выводу, достаточно только обратиться к опыту первой мировой войны и ее воздействий на социальную ткань Европы. Однако на этот раз затронуты будут и Соединенные Штаты.

Но этот опыт, хотя он и весьма ценен для углубления нашего понимания, все же не вполне адекватен. Со времени первой мировой войны прошло уже четверть века. Это не такой уж короткий промежуток времени, даже с точки зрения постоянных сил, действующих в направлении социализма в том смысле, о котором мы говорили во второй части. Независимо от всего остального в конце этой войны мы будем иметь экономическую ситуацию, социальную атмосферу и распределение политической власти, которые будут существенно отличаться от тех, которые имели место в 1918 г. Однако за эти 25 лет произошло и много такого, что можно было предсказать на основании одних только вековых тенденций. Среди всего прочего была и Великая депрессия, которая пришлась на весьма деликатный момент и потрясла социальные структуры до самого основания, причем нигде это не выразилось с такой силой, как в Соединенных Штатах. Еще более действенным фактором в подрыве этих структур были те меры, с помощью которых пытались бороться с депрессией. А выбор этих мер во многом объяснялся раскладом политических сил, который был отчасти случайным. Последствия этого совершенно очевидны. В частности, возникли громоздкие бюрократические структуры, которые располагают достаточной властью, чтобы защитить свои позиции и реализовать политику фундаментальной перестройки.

Ни в одной стране военный налог на частные предприятия и класс их собственников не снизятся после окончания этой войны в такой же степени, как он был снижен в 1919 г. Уже одного этого может оказаться достаточным для того, чтобы навсегда застопорить капиталистический двигатель и тем самым дать еще один аргумент в пользу государственного управления экономикой. Инфляция, неизбежная исходя из современного расклада политических сил, даже если ее темпы не превысят те, что мы имеем сейчас в Соединенных Штатах, вполне может довершить это дело как своим прямым воздействием, так и опосредованно, через радикализацию экспроприированных держателей облигаций и страховых полисов. Кроме того, нигде государственный военный контроль, введенный на период войны, не будет ликвидирован в такой мере, как можно было бы ожидать исходя из опыта 1918 г. и более поздних лет.

Просто ему найдут другое применение. В Соединенных Штатах уже сегодня предпринимаются меры, чтобы подготовить общественное мнение к тому, что контроль за послевоенным переустройством мира будет осуществлять государство, а буржуазная альтернатива будет объявлена недействительной. Наконец, нет никаких оснований считать, что государство когда-нибудь решит ослабить свой контроль за рынком капитала и инвестиционным процессом. Конечно, социализм к этому отнюдь не сводится. Однако в подобных условиях социалистический выбор может быть сделан просто потому, что это единственная реальная альтернатива бесконечным тупикам и трениям.

Во всех странах будут, разумеется, свои особенности и будут произноситься разные слова. Разными будут и политическая тактика, и экономические результаты. Лейбористы вошли в правительство Черчилля в момент чрезвычайной опасности для своей страны. Но, как мы уже раньше говорили, в тот момент, когда это случилось, они и так уже и без всякой национальной опасности довольно далеко продвинулись по дороге, ведущей к власти. Таким образом, они совершенно естественно получат возможность руководить послевоенной перестройкой самостоятельно или создав коалицию, которую они будут контролировать. Некоторые из их ближайших целей к тому моменту уже будут реализованы военной экономикой. В значительной степени их задача будет сводиться к тому, чтобы сохранить то, что они уже имеют. Дальнейшее продвижение к социалистической цели будет, по-видимому, сравнительно легким, поскольку капиталистам уже просто нечего будет защищать. И вполне возможно, что капиталисты открыто признают свое поражение и проведут обобществление тихо, спокойно и в значительной мере добровольно. По многим причинам, но в основном из-за слабости официальной социалистической партии относительно Соединенных Штатов прогнозы делать не так легко. Но конечный результат, по всей видимости, не будет слишком сильно отличаться, хотя лозунги, конечно, будут другими, как другой будет и цена — в терминах благосостояния и культурных ценностей, — при которой этот результат будет достигнут.

Еще раз повторю: легко предсказуем только тот социализм, о котором шла речь в настоящей работе. Все остальное предсказать несравнимо сложнее. В частности, у нас нет особых оснований считать, что такой социализм будет означать возникновение цивилизации, о которой мечтают ортодоксальные социалисты. Гораздо более вероятно, что социализм этот окажется с фашистским лицом.Это будет странным ответом на Марксову молитву. Но история любит иногда выкидывать шутки сомнительного вкуса.


Глава 28. Последствия второй мировой войны

1.Англия и Ортодоксальный Социализм
2.Экономические возможности Соединенных Штатов
3.Российский Империализм и Коммунизм

Mundus regitur patva sapientia [Миром правит знание — лат.]

Немногое можно добавить сейчас (июль 1946 г.) к тому, что уже было сказано в последнем разделе о влиянии войны на социальную структуру нашей эпохи, на место .и перспективы ортодоксальных (т.е. некоммунистических) социалистических группировок. Уже в июле 1942 г. было очевидно, что, какой бы ни была судьба собственно социалистических групп, будет совершен большой шаг в сторону социалистического порядка, и на этот раз он захватит и США. Было также ясно, что судьба уже существующих социалистических группировок будет зависеть от течения и исхода войны. Окончательное предположение состояло в том, что в случае полной победы (означающей безоговорочную капитуляцию врага) англо-американо-русского альянса результаты ее для ортодоксального социализма могут варьировать в зависимости от того, выступит ли Сталин как победитель или все лавры достанутся Англии и Соединенным Штатам. В последнем случае ортодоксальный социализм типа германской социал-демократии или английского лейборизма будет иметь хороший шанс укрепить свои позиции на Европейском континенте.

Сталин утвердился в роли хозяина Восточной Европы. Англия и Соединенные Штаты борются за сохранение своего влияния в Центральной и Западной Европе. Судьбы социалистических и коммунистических партий отражают эти обстоятельства. Но есть еще и другой элемент, который может существенно влиять на социальную ситуацию во всем мире. Это — экономическое развитие Соединенных Штатов, которое может укрепить позиции капиталистического порядка. Поэтому в этой главе рассматривается, во-первых, позиция ортодоксального социализма и лейборизма, особенно в связи с ситуацией в Англии; во-вторых, возможное влияние значительных успехов промышленного развития Соединенных Штатов; в-третьих, возможное влияние политических успехов России. Наша аргументация поэтому естественно делится на три части:

1. Англия и Ортодоксальный Социализм.
2. Экономические возможности Соединенных Штатов.
3. Российский Империализм и Коммунизм.

1. Англия и Ортодоксальный Социализм

Множество фактов показывает, что независимо от российского элемента влияние второй мировой войны на социальную ситуацию в Европе может быть схожим с эффектом первой мировой войны, но будет сильнее. Мы, может быть, явимся свидетелями усиления существующей тенденции к социалистической организации производства, в том смысле, как она определена в этой книге.

Один из наиболее важных показателей этого — успех английской Лейбористской партии. Как уже отмечалось в последней главе, этот успех ожидался и не может кого-либо удивить. Однако он оказался более впечатляющим, чем можно было предполагать. Благодаря английской избирательной системе сегодняшнее перераспределение мест, вероятно, дает несколько преувеличенную картину. Было подано около двенадцати миллионов голосов за лейбористов против десяти миллионов — за консерваторов. Время либерализма, несомненно, прошло, но даже дюжина оставшихся членов парламента от Либеральной партии представляет намного больше голосов, чем любые семьдесят два члена лейбористской фракции. Другими словами, при системе пропорционального представительства Лейбористская партия не получила бы парламентского большинства над консерваторами и либералами, взятыми вместе, хотя лейбористско-либеральные коалиции могло бы иметь существенное большинство. Сам смысл английской избирательной системы состоит в том, чтобы создавать сильные правительства и избегать безвыходных ситуаций. Как раз это и было сделано в данном случае. Однако тем не менее не только парламентская, но и национальная ситуация должна приниматься во внимание при оценке того, что является политически возможным, а что нет. Этот очевидный вывод подкрепляется тем фактом, что группы, расположенные левее к официальной Лейбористской партии, не смогли заметно улучшить свое положение в парламенте: Независимая лейбористская партия лишь сохранила свои 3 места, а партия Благосостояния и коммунисты потеряли одно из 4 мест, занимаемых ими ранее. В то время, когда по многим причинам следовало ожидать "радикализации", это действительно явилось примечательным и поразительным доказательством политической зрелости Англии.

Эта ситуация предъявляет свои требования. Фактически они уже учтены как при формировании Кабинета, так и в принятых и намеченных мерах. Попросим читателя возвратиться к разделу этой книги "Политика социалистов до провозглашения социализма" (гл. XIX). Он убедится, во-первых, что все, что лейбористское правительство делает или предлагает сделать, соответствует духу и принципам описанной нами программы; и во-вторых, современная практика не заходит дальше этого. Национализация Английского банка как раз является характерным символом такой политики и поэтому может служить важной исторической вехой. Однако практическое значение этого события сведено к нулю, так как банк фактически превратился в отдел Министерства финансов с 1914 г. и в наши дни ни один центральный банк не может быть ничем другим. А меры, предпринятые в угольной промышленности, или закон о полной занятости не вызывают никаких споров, по крайней мере в Англии. Конечно, путь, которым лейбористское правительство решает или собирается решать эти вопросы, не вызывает всеобщего согласия. Полемика по вопросам фундаментального характера, без сомнения, будет оживлять серьезную работу, но не потому, что сами эти вопросы или различия точек зрения очень важны, а потому, что правительства и парламенты не могут существовать без них. Все происходит так, как и должно быть. Нет сомнений, что это еще один случай управления капитализмом, но из-за войны и недостатка времени это будет делаться с более ясной целью и более твердой рукой, чем до этого, и окончательное уничтожение частного предпринимательства станет более явственной перспективой. Три момента, однако, заслуживают особого внимания.

Во-первых, особенно важно и, с точки зрения общества, основанного на частной собственности, особенно опасно — это почти идеальное соответствие политических действий существующей социальной и экономической ситуации. Что бы ни говорили интеллектуальные экстремисты, а позиция лейбористского правительства, конечно, дает им хороший повод для выступлений — шаги по направлению к социалистической Англии могут быть весьма значительными, поскольку в них очень мало нелепостей. Меры, предпринятые с такой ответственностью, не будут иметь обратного хода. За исключением внешних неурядиц, социальные, политические и экономические беды могут быть успешно преодолены. Если правительству удастся придерживаться своей линии, оно точно выполнит задачу, которая представляет нечто промежуточное между планами лейбористских правительств, не обладающих властью (например, правительство Макдональда — см. выше — в гл.ХХVII), и планами лейбористских правительств будущего, когда парламентское большинство будет сочетаться с большинством голосов избирателей. Это — единственная надежда для демократического социализма. Такого рода надежда на Европейском континенте, конечно, в какой-то степени вдохновляется английским примером.

Во-вторых, как мы уже отмечали в предыдущей главе, ранние социалистические мыслители никогда не предвидели, да и трудно было от них этого ожидать, ситуацию, когда политическая власть будет опираться на рабочий класс, а несчастная буржуазия будет вынуждена просить у него защиты. Мы отмечали и другое: они не предвидели и не могли предвидеть те пределы, в которых окажется возможной экспроприация буржуазной структуры без формального разрушения легальной основы капиталистического строя и с помощью таких нереволюционных методов, как налогообложение и политика в области заработной платы. Налоги времен войны и военный контроль, конечно, не могут полностью сохраниться. Но отступление от этих мер может остановиться на такой линии, на которой некоторые из наиболее популярных пунктов социалистической программы окажутся автоматически выполненными. Равенство доходов после уплаты налогов уже осуществлено, причем настолько, что это снижает эффективность труда, используя русское слово, "специалистов" — таких, как врачи или инженеры. На деле это сделано с помощью громоздкого и дорогостоящего аппарата и, вероятно, люди скоро поймут, что, может быть, лучше сразу вычитать из выплачиваемых доходов сумму прямых налогов вместо того, чтобы выплачивать то, что должно быть тут же отобрано. В любом случае, однако, лимон будет выжат до конца, что несколько подсушит и радикальную риторику.

В-третьих, предположим, что на следующих выборах лейбористы упрочат свои позиции и получат поддержку значительного большинства избирателей. Что тогда будет делать правительство? Оно может идти немного дальше в направлении выравнивания доходов; может улучшить социальные услуги, придерживаясь плана Бевериджа и других, немного более, чем может позволить себе любое другое правительство; оно может продвинуться заметно дальше в деле социализации промышленности. Однако ничто из этого не пройдет легко. Мы уже видели, что в условиях современной Англии существует мало чисто экономических препятствий против значительных масштабов социализации. Сопротивление буржуазии также не может явиться препятствием: Англия зависит от работы своих промышленников значительно больше, чем Россия в 1917 г., однако если их без необходимости не ожесточать, их сотрудничество может быть обеспечено. Не следует, наконец, уделять большого внимания тому аргументу особенно горячих сторонников социализации, что кабинетная система не подходит для целей проведения социализации: интеллектуалы, которые приходят в восхищение от диктаторских методов, могут на самом деле сомневаться в эффективности демократического правления, но это единственная система, которая подходит для проведения социализации демократическим путем, — подлинное управление социализированными отраслями промышленности, конечно, потребует полуавтономных органов, с которыми кабинетам придется сотрудничать точно так же, как, скажем, с генштабом армии. Но реальная проблема — это рабочие. Пока социализация не сумеет преодолеть экономический спад, социалистическое правительство не сможет мириться с существующей профсоюзной практикой. Самые безответственные политики должны будут столкнуться с главной проблемой современного общества, которую решила только Россия, — проблемой производственной дисциплины. Правительство, которое хочет достичь высокой степени социализации, должно будет социализировать и профсоюзы. Фактически же труд труднее всего поддается социализации. Проблема не является неразрешимой. В Англии возможностей для решения многих проблем демократическим методом больше, чем где-либо еще. Но путь решения может быть мучительным и долгим.

За исключением России, политическая ситуация на Европейском континенте в основном схожая. Там, где существует свободный выбор, мы наблюдаем сильную тенденцию масс сохранять или возрождать свою преданность социал-демократическим или католическим партиям. Наиболее очевидным примером в данном случае являются Скандинавские страны. Однако сходную тенденцию можно наблюдать даже в Германии, и можно утверждать, что, если бы она была свободна и не подвергалась внешнему влиянию, в итоге современных бедствий возникло бы что-нибудь типа Веймарской республики. Хотя этот-то вывод в какой-то степени обесценивается покровительством, оказываемым социал-демократам английскими и американскими властями, он подкрепляется тем, что российские власти также разрешили восстановление социал-демократической организации в своей зоне. Невыносимые политические и экономические условия, неразумно навязанные немецкому народу, будут, конечно, дискредитировать рабочие правительства и сводить на нет их шансы, каковы бы они ни были. Но все же если ради мысленного эксперимента мы решим пренебречь российским фактором и предположим, что США и Англия действуют по отношению к Германии с позиций приличия и здравого смысла, то это будет тот общий диагноз и прогноз, который следует принять. Подобные прогнозы годятся для других стран, хотя и с различными уточнениями: лейбористского типа режимы — в католических странах чаще в коалиции с католическими партиями — с доморощенными и не слишком влиятельными коммунистическими группами слева от них; проводящие политику более динамичную, чем в 20-х годах, но примерно в том же направлении со всеми вытекающими отсюда последствиями в экономике, политике и культуре. Маленький пример Австрии является поучительным. Христианские социалисты (Католическая партия, включающая консервативные элементы) имеют успех, дело коммунистов — плохо, социал-демократы почти восстановили свои прежние позиции вместе с большинством своих старых лидеров, занимающих устойчивое положение в партийном руководстве. Даже программы изменились незначительно, если судить по основным принципам. Современное движение к национализации не основано на сознательном выборе. Ситуации в других малых странах, независимых от России, развиваются по тому .же типу, то же самое происходит и в Италии. Ситуация во Франции имеет свои особенности — из-за сильного влияния коммунистов (см. ниже, п. 3). И только наша неспособность понять другую систему, отличную от нашей, мешает нам осознать, что испанский вариант — самый беспроблемный из всех [Режим Франко просто воспроизводит институциональную структуру, учрежденную в Испании в XIX в. Легко понять, что это сделано по необходимости. Франко делал и делает то, что уже делалось до него Нарваэсом, О'Доннелом, Эспартеро, Серрано. Тот факт, что несчастная Испания стала в настоящее время футбольным мячом в игре международных политических сил, в которой она не имеет своих ставок, является основной причиной того, что пропаганда крайне искажает суть дела].

2. Экономические возможности Соединенных Штатов

1. Перераспределение дохода с помощью налогов.
2. Великая возможность.
3. Условия для ее реализации.
4. Проблемы переходного периода.
5. Тезис о стагнации.
6. Заключение.

1.    Обсуждая ситуацию в Англии, мы отмечали, что в современных условиях — в той мере, которая и не снилась социалистам XIX в., стало возможным забирать от буржуазии с помощью налогообложения и политики заработной платы большую часть того, что по марксистской терминологии называется прибавочной стоимостью [Читатель, конечно, заметить, что это утверждение ничего не говорит о влиянии подобной политики на уровень — и на долгосрочный темп роста — национального дохода. В частности, оно не исключает и такой возможности, что если все доходы будут полностью уравнены, то рабочий класс может получить гораздо меньшую величину реального дохода, — и абсолютно, и с точки зрения долгосрочной перспективы, — чем тогда, когда вся прибавочная стоимость, по Марксу, будет поступать классу "капиталистов"]. Подобное соображение применимо и к Соединенным Штатам. В размерах, которые до сих пор в целом еще не оценены, политика "Нового курса" давала возможности осуществлять экспроприацию доходов у групп с высокими доходами еще до войны. Достаточно одного показателя, который демонстрирует эффект увеличения (индивидуального) подоходного налога и дополнительного налога до 1936 г.: в 1929 г., когда суммарный годовой доход оценивался в 86,6 млрд. долл., у категории людей с облагаемым налогом доходом выше 50 000 после уплаты этих двух налогов оставалось 5,2 млрд.; в 1936 г., когда общий выплаченный годовой доход составил 64,2 млрд. долл., у них осталось соответственно 1,2 млрд.[См. крайне поучительную статью I. de Vegh. Savings, Investment, and consumption // Аmerican Economic Review (Рарers and proceedings of the 53d Annual Meeting, February, 1941, р. 237 и далее. Как в ней объясняется, данные, на базе которых исчислялись оставшиеся у населения доходы, исключают доходы от государственных облигаций, полностью освобожденные от уплаты налогов, и включают доходы от переоценки капитала. Кроме того, конечно же, эти показатели, строго говоря, нельзя сравнивать с показателями общей величины выплаченных доходов (оценки Министерства торговли). Однако последние могут использоваться для сравнительного анализа. Причина, по которой я просто не взял последние (из "Statistics of  Income"), очевидна, но выбор лет для сравнения нуждается в пояснении: 1929 г. был годом, когда доходы выше 50 000 долл. после уплаты подоходного и дополнительного налогов были максимальными; 1936 г. был выбран потому, что, во-первых, это был последний год перед спадом 1937-1938 гг. и, во-вторых, он был полностью свободен от влияния войны, которое началось с 1939 г] Облагаемый доход свыше 100 000 даже тогда полностью отбирался, учитывая имущественные налоги. Для наивного радикализма единственной ошибкой в этом случае и в последующих мерах по конфискации было то, что эти меры не пошли достаточно далеко. Но это не меняет того обстоятельства, которое интересует нас в данный момент, а именно, что независимо от войны идет колоссальное перераспределение богатства — перераспределение, которое по количественному эффекту сопоставимо лишь с тем, что сделал Ленин. Нынешнее распределение чистых личных доходов можно сопоставить с распределением доходов в России. Ведь благодаря тому, что в бюджетах групп с наивысшими доходами больший удельный вес принадлежит личным услугам и товарам, в которых воплощено большее количество труда, покупательная способность доллара в высшей группе упала сильнее, чем в низшей  группе [Межстрановые сопоставления — вещь трудная и не всегда убедительная. Российский закон от 4 апреля 1940 г. о подоходном налоге показывает, что доходы на уровне 1812 руб. в год уже подчиняются действию этого закона. Он свидетельствует и о существовании доходов свыше 300 000 руб., которые облагались налогом в 50 %. Теперь полностью отвлечемся от налога на самые низкие доходы и предположим, что средний доход для группы с доходом в 1812-2400 руб. составляет 2000 руб.; предположим далее, что средний (модальный) остающийся после уплаты налога доход в самой высшей группе не превышает 150 000 руб. (хотя сумма в 300 000 руб. до уплаты налогов была низшим пределом в этой группе). Мы обнаружим, что высший из этих модальных доходов был в 75 раз выше низшего. В 1940 г. американский эквивалент, конечно, не по покупательной силе, а по положению в шкале доходов, т.е. модальный доход самой низшей группы, составил 1000 долл. Таким образом, мы вряд ли обнаружим в США то распределение доходов, остающихся после уплаты налогов (даже если не учитывать изъятия, вызванные потребностями финансирования войны), которое бы подкрепляло — в духе российской идеологии — нынешние заявления об ужасающем неравенстве, о "концентрации власти", измеряемой концентрацией доходов, и т.п. Данные, приводимые в хорошо известной книге Бинстока, Шварца и Югова (Bienstock, Schwarz, Yugow. Industrial Management in Russia), подтверждает эту точку зрения. Существует много других деталей, указывающих на то же самое. Например, те 1-руппы профессий, которые могли раньше, но не могут сейчас в США держать домашних слуг, продолжают пользоваться этой привилегией в России — привилегией, которая измеряется ценой множества электротехнических устройств. Все это, однако, не принимает в расчет те преимущества, которые не проходят по счетам доходов. Власть и социальное положение, т.е. одна из главных причин, в силу которых мы ценим высокий доход, — промышленного руководителя, особенно если он — руководитель местного подразделения большевистской партии, не входит ни в какое сравнение с положением американского промышленника. Интересный феномен — это запаздывание идей! У многих видных людей в этой стране ныне вызывает отвращение и возмущение то социальное неравенство, которое существовало 50 лет назад, но не то, которое существует сегодня. Жизнь меняется, лозунги остаются]. Кроме того, мы можем еще раз повторить наши наблюдения, которые ранее были сделаны по Англии.

Давление на верхние категории, конечно, не ограничивается группой с доходами в "50 000 долл. и выше". В уменьшающейся степени оно распространяется вниз, до уровня доходов в 5000 долл. Несомненно, особенно в случае с врачами, достигшими среднего положения на шкале профессионального успеха, это порой приводит к потере необходимой эффективности.

Итак, влияние, на социальную структуру войны, а также трудовых конфликтов, являвшихся ее естественным следствием, видимо, будет в США таким же, как в Англии. Тот факт, что в Соединенных Штатах нет хорошо организованной национальной лейбористской партии, может дать повод для размышлений о возможности развития по пути гильдейского, а не централистского социализма. Впрочем, этот случай только подкрепляет доводы в пользу того прогноза, который был разработан в этой книге, ведь группы давления обладают такой же властью, как и партии, но намного менее ответственны и поэтому более агрессивны.

2.    Но существует другое явление в социальной ситуации Соединенных Штатов, которое не имеет аналогов нигде в мире и может заметно повлиять на наш диагноз, касающийся возможностей системы частного предпринимательства, по крайней мере в течение короткого периода в 50 лет или около того, а именно — грандиозный промышленный успех, свидетелями которого мы являемся. Некоторые наблюдатели, похоже, думают, что тот подъем, который обеспечил победу в войне и к тому же защитил американский рабочий класс от нищеты, будет настолько доминировать и в послевоенное время, что это сможет уничтожить все предпосылки для социализма в чисто экономической сфере. Изложим этот аргумент в максимально оптимистической форме.

Игнорируя временно комплекс проблем, связанных с переходным периодом, и условившись, что 1950 г. будет первым "нормальным" годом, что является обычной практикой для прогноза, — мы гипотетически определим Валовой национальный продукт, т.е. стоимость всех произведенных товаров и услуг до вычета амортизационных отчислений и скидок на истощение ресурсов, — оцененный с помощью индекса цен Бюро Статистики Труда для 1928 г., в 200 млрд. долл. Это, конечно, не является прогнозом реального объема продукции, ожидаемого в этом году. Это не оценка потенциального уровня продукции при высокой, если не "полной" занятости. Это оценка того потенциального выпуска продукции, которая может быть произведена при определенных условиях, о которых мы скажем ниже. Как таковой, он высок, но не является ни необычным — назывались и более высокие цифры, — ни необоснованным. Это согласуется с прошлым опытом долголетнего нормального функционирования этой системы: если мы применим наш нормальный темп роста 3,7 % в год (см. выше, гл. 5) и показатель валового национального продукта 1928 г. в 9 млрд. долл., то получим немногим менее 200 млрд. для 1950 г. Не стоит уделять этому особого внимания. Но вместе с тем повторяю, что возражение, согласно которому эта экстраполяция бессмысленна, поскольку темп роста дохода не достигал этого уровня в 30-х годах, не учитывает именно этого факта и лишь доказывает, что возражающий неспособен его понять. Однако что касается потенциального объема продукции, показатели, достигнутые в результате действия системы во время войны, наверняка выглядят более убедительными: если военная статистика чего-нибудь стоит, то валовой национальный продукт к 1943 г. в ценах 1928 г. был именно таким, что к 1950 г. можно было ожидать достичь уровня в 200 млрд. долл.

Теперь предположим, что эта возможность реализуется на практике [Считается, что реализация этой возможности предполагает 40-часовую рабочую неделю плюс сверхурочные на грани возможного. Но полная занятость не предпола гается. Определения полной занятости и оценки количества работающих, которые удовлетворяют любому данному определению, широко варьируются и предполагают не только статистические выкладки, но также и некоторые довольно тонкие теорети ческие соображения. Я должен согласиться с утверждением, что в условиях амери канского рынка труда и учитывая, что величина общей рабочей силы в 1950 г. соста вит около 61 млн. чел. (включая 2 или 3 млн. чел. в вооруженных силах), я не могу предположить, чтобы статистическое количество безработных женщин и мужчин могло быть в том году ниже 5-6 млн. чел., — цифра, которая включает, кроме явной вынужденной безработицы (т.е. вынужденной безработицы, которая будет таковой при любом определении), значительную величину полувынужденной безработицы и просто статистической безработицы. Эта цифра не включает "скрытую" безработицу. Я полагаю, что она совместима с 200-миллиардной отметкой, которую мы ставим в этом году. Речь здесь идет не о специфических пороках капиталистической системы, но о тех свободах, которые капиталистическое общество предоставляет рабочим. Да же в книге сэра Уильяма Бевериджа о полной занятости есть скрытые намеки на ре гулирование и принуждение. Я должен добавить, однако, что я представляю 1950 г. как год циклического процветания. Если это будет не так, то все наше рассмотрение следует отнести к тому году процветания, который последует за ним. В среднем за хорошие и плохие годы (статистическая) безработица будет выше, чем 5-6 млн.чел. — может быть 7-8 млн. Тут нечему ужасаться, поскольку, как будет показано, для об легчения участи безработных могут быть приняты адекватные меры. Но циклические колебания капиталистической экономики несут основную ответственность за превы шение безработицей "нормального уровня"].

Для возмещения и новых "инвестиций" (включая жилищное строительство) вычтем 40 млрд. (20 % ВНП, т.е. среднюю по десятилетиям с 1879 по 1929 г. согласно расчетам профессора Кузнеца) [Амортизация в размере 10-12 % не является завышенной для системы, работаю щей при таком высоком уровне производства. 8-10 % на "новые" инвестиции — это, конечно, хорошо, но, по мнению многих прогнозистов, это слишком много (см. ниже, п. 5)]. Значение оставшихся 160 млрд. в нашем случае базируется на двух фактах. Первый: если не будет ужасающих провалов в управлении, огромная масса товаров и услуг, которые отражает эта цифра (не включающая новые дома), обещает такой уровень жизни даже для беднейших слоев общества, включая стариков, безработных и больных, который (вместе с 40-часовой рабочей неделей) уничтожит все, похожее на страдания и нужду. Как уже подчеркивалось в этой книге, доводы в пользу социализма ни в коем случае не являются полностью экономическими, а увеличение реального дохода до сих пор не удовлетворяло ни народные массы, ни их интеллектуальных союзников. Но в данном случае обещание выглядит не только впечатляющим, но и быстровыполнимым. Для его выполнения требуется не более чем способности и ресурсы, которые доказали свою силу во время войны, сдвиг от производства на военные цели, включая экспорт потребительских товаров странам-союзникам, к производству продукции для внутреннего потребления; после 1950 г. этот аргумент будет действовать а fortiori (с силой необходимости — лат.). Во-вторых, опять же при отсутствии ужасно плохого управления все это может быть сделано без насилия над естественными свойствами капиталистической экономики, включая высокие премии за промышленный успех и все прочие неравенства в распределении дохода, которые могут потребоваться, чтобы заставить капиталистическую машину работать в соответствии с ее природой. Только в Соединенных Штатах нет необходимости маскировать за современными программами улучшения социального положения трудящихся фундаментальную дилемму, которая повсюду в других странах парализует волю каждого ответственного человека, — дилемму между экономическим прогрессом и немедленным реальным увеличением дохода масс.

Кроме того, при валовом национальном продукте в 200 млрд. не будет затруднений в получении государственных доходов в размере 40 млрд., не нанося при этом вреда экономической машине. Сумма в 30 млрд. по ценам 1928 г. достаточна для финансирования всех функций, которые выполняли федеральные, государственные и местные правительства в 1939 г., плюс значительно возросшие военные обязательства плюс обслуживание долга и прочие обязательства, которые были выданы с тех пор [Для наших целей нет необходимости проводить различия между государствен ными затратами на товары и услуги и "трансфертными платежами". Однако приблизи тельно мы приняли, что из 30 млрд. 25 млрд. будет израсходовано на первые и 5 млрд. — на последние. Необходимо заметить, что мы не учитываем (для 1950 г.) пенсии ветеранам и другие пособия, эту программу следует рассматривать отдельно].

Остается примерно 10 млрд. по ценам 1928 г. или соответственно большая величина при более высоком уровне цен, который может установиться [Нельзя предполагать, что в целом государственные поступления будут изме няться пропорционально уровню цен. Но для нашей цели, в первом приближении, мы можем принять эту упрошенную гипотезу], для 1950 г. и намного больше для последующего десятилетия, которые пойдут на финансирование новых социальных услуг или улучшение уже существующих.

3.    Но именно здесь, в сфере государственных финансов и государственного управления, мы должны вспомнить нашу оговорку: если не будет ужасающих провалов в управлении. В этой сфере мы действительно наблюдаем ужасающе плохое управление национальными ресурсами. С современными принципами и современной практикой вряд ли можно изъять 40 млрд. при 200-миллиардном уровне валового национального продукта без ущерба для экономики. И вряд ли 30 млрд. — цифра может быть и иной, если таже величина будет измерена в каких-то других ценах, а не в ценах 1928 г., — будет достаточно, чтобы удовлетворить упомянутые выше потребности. Это верно лишь в том случае, если все государственное управление будет рационализировано. Для этого необходимо устранить дублирование некоторых мер — таких, например, как в случае с подоходным налогом; а также дублирование деятельности федеральных, государственных и местных органов власти; должна быть налажена эффективная координация и точно определена конкретная ответственность отдельных органов власти; на федеральном уровне это потребует создания достаточно скоординированных министерств вместо многочисленных полунезависимых "советов" или "администраций"; необходимо избавиться и от множества других явлений, которые являются источником разбазаривания средств и препятствием на пути к эффективности, и прежде всего от того духа расточительства, когда с восторгом тратят миллиард там, где достаточно всего 100 миллионов. Современное положение вещей не предвещает ничего хорошего в деле государственного управления финансами и промышленностью, что само по себе является достаточно веской причиной того, что против государственного управления выступают многие люди, которые никак не являются "экономическими роялистами".

Но это еще не все. Экономия (каким непопулярным стало это слово!) может в каком-то смысле быть менее необходимой для богатой страны, чем для бедной. Ведь расточительство грозит нуждой в последнем случае, но не в первом. Но, с другой стороны, экономия, т.е. реальная экономия, а не поддельная экономия бюрократии и конгресса, которые готовы экономить на копейках, растранжиривая миллиарды, также необходима богатой стране для того, чтобы сделать эффективным использование ее ресурсов, как и бедной, для того, чтобы обеспечить необходимый минимум средств к существованию [Теория, утверждающая прямо противоположное, будет рассмотрена ниже, п.5.]. И это касается не только издержек, связанных с государственной администрацией, но также и с использованием фондов, которые выплачиваются в форме различных видов пособий. Классический пример этого — конечно, пособие по безработице, — в той мере, в какой они выплачиваются отдельным лицам.

Если только поведение рабочих, занятых или безработных, не находится под строгим государственным контролем, как в России, экономное использование денежных средств для поддержки безработных неизбежно означает, что эти пособия должны быть существенно ниже той зарплаты, на которую могут рассчитывать безработные.

Как показывает американская статистика рабочей силы, в стране обычно существует большой слой людей, которые находятся в состоянии полудобровольной — полувынужденной безработицы. Бремя этой безработицы будет возрастать благодаря свободному предоставлению пособий по безработице или вследствие того, что их ставки довольно высоки по сравнению с зарплатой, так что вряд ли можно будет достичь ВНП в 200 млрд. долл.

Есть и другое условие, которое должно быть выполнено для осуществления этой возможности: "политики" и бюрократы не должны мешать ее достижению. Вполне очевидно, что экономический организм не может функционировать в соответствии со своими возможностями, если самые важные "параметры" — зарплата, цены, процент — передаются в сферу политики и становятся пешками в политической игре или, что еще более серьезно, используются в соответствии с идеями составителей планов. Это может быть проиллюстрировано тремя примерами. Первый. Фактическая ситуация с рабочей силой, если она сохранится, сама по себе достаточна для того, чтобы стать препятствием на пути к достижению уровня ВНП в 200 млрддолл., а тем более к его превышению. Определяемый ей уровень зарплаты — только одна из причин этого; важное значечие имеет и дезориентация предпринимательского планирования, и дезорганизация рабочих, даже если имеющим работу оказывается не меньшее внимание, чем безработным. Препятствуя возможному расширению производства, эти условия снижают также объем занятости ниже ее возможного уровня вследствие того, что они обеспечивают сверхнормальную премию всем, кто нанимает как можно меньше рабочих, — возникает своего рода "бегство от труда" [Следует отметить, что увеличение производства и рост занятости не рассматриваются нами как синонимы. На самом деле в определенных границах можно снижать занятость, не снижая производства, либо увеличивать последнее, не повышая уровня первой. Причину, по которой в современной литературе зачастую предполагается, что производство и занятость изменяются пропорционально, следует искать в одной из фундаментальных особенностей кейнсианской системы. Эта система имеет дело с достаточно краткосрочной цепочкой причинных зависимостей, что обусловлено ее предпосылкой, согласно которой количество и качество производственного оборудования остается постоянным, так что комбинация производственных факторов не может существенно меняться. Если это так (а в очень коротком периоде это примерно соответствует действительности), тогда, конечно, они изменяются вместе, хотя и не обязательно пропорционально.Следует также отметить, что наше рассуждение предполагает, что изменение денежной зарплаты может вызвать противоположное изменение уровня занятости. Действительно, я считаю, что высокий уровень денежной зарплаты в Америке был всегда и особенно в 30-х годах главной причиной безработицы, и таких же последст вий следует ожидать, если и в будущем сохранится политика высокой зарплаты. Это положение противоречит как кейнсианской ортодоксии, так и теориям некоторых других экономистов и не может быть здесь обосновано. К счастью для нас — в той мере, в какой это касается 1950 года, а не более позднего периода, — мы можем принять менее жесткую предпосылку, с которой бы согласился покойный лорд Кейнс. Он сказал, что в условиях, которые, по всей вероятности, будут преобладать в этой стране в течение последующих четырех лет, — если не произойдет дополнительного повышения цен, — более высокий уровень зарплаты будет отрицательно влиять и на производство, и на занятость, причем на последнее в большей мере, чем на первое].

Во-вторых, какие бы достоинства не усматривал читатель в контроле над ценами, до сих пор он был препятствием для роста производства. Я слышал, что сталинский режим поощряет критику своей бюрократии. Вот чего нет у нас. Я буду придерживаться принятого этикета и сразу же заявляю, что многие способные люди отлично справляются со своей службой в Управлении по регулированию цен; что многие другие, не столь способные, тем не менее делают все, что в их силах; я буду отметать любое сомнение, могущее возникнуть в моем сознании касательно достижений этого ведомства, имевших место вплоть до настоящего времени, в особенности потому, что самые явные его неудачи связаны с обстоятельствами, над которыми оно было невластно. И все же следует признать, во всяком случае в том, что касается настоящего и будущего, что политика поощрения роста зарплаты в соединении с контролем над ценами, если только она умышленно не направлена на то, чтобы принудить частное предпринимательство к капитуляции, иррациональна и враждебна быстрому росту производства. Нарушения системы относительных цен, возникающие вследствие того, что регулирующий орган может более эффективно "накрыть крышкой" цены тех производителей, у которых нет сильного политического лобби, чем те, производители которых имеют более сильное политическое лобби, снижают экономическую эффективность системы. Само по себе фиксирование цен еще не исчерпывает всего наносимого вреда: равное значение имеют и "субсидирование" производств с высокими издержками, и дополнительная нагрузка на производителей с низкими издержками, которые усиливают неэффективность [Я не претендую на знание того, что в конечном счете получится в результате той неразберихи, которая вызвана президентским вето, наложенным на первый Закон о ценовом контроле, и принятым месяц спустя решением о быстром снятии контроля. Однако, поскольку я готов доказать, что Управление по регулированию цен в том виде, в котором оно существовало, явилось бы преградой на пути к эффективной мирной экономике, и поскольку возможные последствие этой неразберихи наверняка будут использоваться в качестве доказательства того, что необходимо сохранить контроль над ценами, я должен просить читателя принять во внимание две веши. Во-первых, доводы в пользу отмены контроля над ценами не являются доводами в пользу того, чтобы осуществить его немедленно, без подготовки или какого-то переходного режима, когда никто не ожидал этой меры или хотя бы как-то подготовился к ней. Во- вторых, если в ответ на свое поражение Управление будет мстительно добиваться це-лей, избранных скорее благодаря их непопулярности, чем по какой-либо разумной причине, то могут возникнуть последствия, никак не связанные с самой отменой контроля над ценами. Что же касается проблемы инфляции, то об этом см. ниже, п. 4.].

Устойчивая враждебность бюрократии, имеющей мощную поддержку со стороны общественного мнения, по отношению к промышленному самоуправлению — самоорганизации, саморегулированию, кооперированию — вот третье препятствие для упорядоченного прогресса и для такого развития, которое способно решить многие проблемы антициклической политики, а в конечном счете и проблему перехода к социалистическому режиму. Защитники бюрократии неизменно отрицают то, что имеются хоть какие-либо основания для подобной точки зрения, поскольку объединенные действия бизнесменов становятся незаконными и подвергаются преследованию только в том случае, если они включают "ограничения на основе тайного сговора". Но даже если принять эту юридическую интерпретацию преобладающей практики и официальную точку зрения на то, что такое тайный сговор или антиобщественные действия в более широком смысле [На самом деле их принять нельзя. Они действительно охватывают ряд процессов, которые, как согласится каждый, должны быть поставлены вне закона в любой юридической системе. Но кроме них существуют и другие действия, в отношении которых юридическое сознание просто берет на вооружение распространенные предрассудки. Одним из примеров является ценовая дискриминация. Даже самый компетентный экономист испытывает большие трудности при анализе всех долгосрочных последствий этого случая. Если судопроизводство руководствуется не чем иным, кроме общих юридических правил, популярных лозунгов или пропагандистских кампаний, частица здравого смысла, содержащаяся в антидискриминационных мерах, может полностью исчезнуть. И исходящий из благих побуждений (метод выборочного судебного преследования, направленный на то, чтобы разрешить те случаи, когда формально незаконная дискриминация выгодна всем участвующим сторонам, — всякий, кто имеет хотя бы элементарное экономическое образование, знает или должен знать подобные случаи, — сможет тогда лишь усилить степень произвола. Мы можем лишь бегло наметить пути исправления такого положения вещей], тем не менее остается справедливым следующее:

(а) Понятие "ограничение" включает целый комплекс действий по кооперации в области ценовой и производственной политики, включая и те случаи, когда подобная кооперация выполняет крайне необходимые функции.

(b) Пограничные случаи и случаи, в которых элементы ограничения хотя и присутствуют, но не составляют главного содержания соглашения, наверняка не .встретят беспристрастного отношения со стороны персонала, слабо разбирающегося в проблемах бизнеса, а иногда ненавидящего систему, которую он призван регулировать, — во всяком случае ту ее часть, которая относится к "большому бизнесу".

(с) Существующая и по сей день угроза преследования за проступки, которые не всегда легко отличить от нормальной деловой практики, — все это может иметь совершенно неожиданное воздействие на поведение бизнеса.

Примером последнего являются некоторые аспекты трудовых споров, проблем, связанных с деятельностью Управления по регулированию цен, а также с "антитрестовским" регулированием, которые никогда не привлекают того внимания, какого они заслуживают, а именно в том аспекте, что они высасывают всю энергию предпринимателей и менеджеров. У бизнесмена, которого непрерывно сбивают с пути не только тем, что сталкивают все с новыми институциональными условиями, но и тем, что он должен "представать" то перед одним, то перед другим управлением, не остается сил для решения своих технологических и коммерческих проблем. Это чисто механистическое отношение к бизнесу со стороны экономистов, и их оторванность от "реальной жизни" сказываются в том, что вряд ли хотя бы каждый десятый из них не принимает в расчет этот особый "человеческий элемент", присущий деловому предприятию, которое в конечном счете является живым организмом, — хотя никто из понимающих людей не может не связать относительно вялую динамику индекса реального объема промышленного производства в 1945 г. именно с этим фактором, рассматривая его в качестве одной из многих причин подобного явления. И это не все. В современных условиях успех дела зависит скорее от способности решать проблемы с рабочими лидерами, политическими деятелями и государственными чиновниками, чем от деловых способностей в собственном смысле слова. Поэтому, за исключением крупнейших концернов, которые могут позволить себе брать на службу специалистов любого рода, возникает тенденция к  тому, что лидирующие позиции занимают скорее темные дельцы и любители "ловить рыбку в мутной воде", чем "производители".

Читателю может показаться, что будущее политики, отличающейся всеми этими особенностями, очевидно — она непременно погибнет в буре справедливого негодования либо разобьется о скалы саботажа или других форм сопротивления, а потому двухсотмиллиардная цель — это несбыточные грезы. Но это не совсем так.С одной стороны, экономическая машина этой страны достаточно сильна, чтобы выдержать некоторую расточительность и иррациональность — включая, как мы знаем, некоторую безработицу, которой можно было бы избежать, — этой цены, уплачиваемой за личную свободу. С другой стороны, политические деятели и общественность недавно начали проявлять некоторые признаки "возвращения на круги своя". Мы не должны забывать ту податливость человеческой натуры, о которой мы так много писали в этой книге (см. в особенности гл. XVIII). Эксперимент с "Новым курсом" и периоды войн не показательны, потому что промышленная буржуазия никогда не считала, что подобные условия продлятся долго. Однако в этот период она все же получила какой-то "урок". Поэтому все, что потребуется, — это сравнительно небольшое изменение существующей налоговой системы, если не для достижения максимальной эффективности, то хотя бы для доведения ее до приемлемого уровня [К примеру, — заметьте, что это не более чем один из возможных способов — может быть, достаточно осуществить следующие меры: (а) устранить двойное обложение той части доходов промышленных корпорации, которая выплачивается в виде дивидендов; учитывая британский опыт, это вряд ли вызовет взрыв справедливого негодования": американская практика носит немецкое происхождение, а чисто формальные доводы в ее пользу были даны немецким экономистом Адольфом Вагнером (1835-1917). (b) Разрешить вычитать из налогооблагаемого дохода ту часть дохода, которая направляется на инвестиции. Лично я согласен с проф. Ирвингом Фишером в том, что вычитаться должна сберегаемая часть (особенно учитывая опасность инфляции). Но, щадя чувствительность сторонников кейнсианства, я вынужден ограничиться лишь инвестируемой частью. Технические трудности не носят серьезного характера, по крайней мере они не являются непреодолимыми. (с) Принять на вооружение какой-либо из имеющихся методов, который допускал бы полный вычет из облагаемого дохода потерь, понесенных на протяжении данного периода времени. (d) Осуществить национализацию, систематизацию и разработку системы налогов на продажи или налога с оборота. Это должно понравиться тем, кто восхищается Россией. В самом деле, при тех ставках косвенных налогов, которые существуют в России (например, 31 цент на фунт пшеничной муки высшего качества (в Москве, в 1940 г.) или, — учитывая, что перевод рублей в доллары — дело сомнительное, — 62 % розничной цены картофеля, 73 % — сахара, 80 % — соли: (см. Наеnsel P. Soviet Finances //Ореbare Financien, N 1,1946) при населении, столь отчаянно бедном, как население России, налог на продажу может быть подлинным бедствием; но при умеренных ставках и в такой богатой стране, как США, — это отличный и совершенно безвредный инструмент государственных финансов, особенно полезный в деле финансирования проектов, выгодных исключительно для групп с низкими доходами. С его помощью можно собрать пять или шесть миллиардов, так что никто этого и не почувствует. Но поскольку правительства штатов и местные органы власти должны будут получить компенсацию за потерю доходов вследствие национализации данного налога, — строго говоря, конечно, некорректно говорить о его "введении" — и поскольку к тому же потребуются некоторые изменения существующих акцизов, чистый доход Федерального Казначейства может быть оценен не более чем в 3 млрд. долл., так что налог на продажи плюс акцизы могут дать в сумме примерно 9-10 млрд. долл. (е) Провести национализацию и пересмотр в сторону резкого снижения налога на имущество, что даст немалые выгоды вдовам и детям; это обусловлено тем, что существующее законодательство, имеющее конфискационный характер, устраняет один из существенных компонентов капиталистической системы. [Речь идет о налоге на наследство, который в США до сих пор чрезвычайно высок. — Прим. ред.] Каждый, кто одобряет подобную конфискацию по внеэкономическим причинам, со своей точки зрения совершенно прав, вступая в защиту соответствующей конституционной поправки; тот же, кто одобряет подобную конфискацию в силу экономических причин (см. с. 373 последней книги лорда Кейнса "Общая теория занятости, процента и денег" — либо работы, написанные под ее влиянием), просто заблуждается. Мы не касаемся здесь вопроса о том, какие меры могли удовлетворить соответствующие политические интересы. На самом деле большинство предложений о налоговой реформе, которые до сих пор исходили от деловых кругов, носили весьма умеренный характер, что должно, по всей видимости, показать хотя бы то, насколько "образованным" стал класс деловых людей]. Другое направление состоит в том, что сравнительно небольшое усиление легальной защиты, обеспечиваемое, может быть, посредством соответствующей кодификации промышленного законодательства, могло бы устранить всевозможные неприятности или опасность произвольного вмешательства в дела бизнесменов, а возросший опыт органов регулирования и лучшее обучение их персонала сделали бы все остальное  [Здесь я подхожу к проблеме, гораздо более важной со многих других точек зрения, нежели той, о которой шла речь. Хорошая бюрократия возникает медленно и не может быть создана, когда этого захочется. Бюрократические органы США обна руживают все признаки болезни быстрого роста, причем в такой степени, что приня тие решительных мер становится необходимым не только в общественных интере сах, но и в интересах самой бюрократии. Помимо всего прочего вашингтонская бю рократия еще не нашла своего места. Постоянно случается так, что отдельные ее представители осуществляют свои собственные программы, чувствуют себя рефор маторами и ведут переговоры с конгрессменами, сенаторами и членами прочих структур через головы их руководителей. Какая-нибудь идея может неожиданно при обрести характер движущей силы, происхождения которой никто не ведает. Все это может привести лишь к неудачам и хаосу]. Более того, не так давно страна обнаружила готовность принять законодательство типа закона о восстановлении экономики. А что касается ситуации на рынке труда, то определенный комфорт может быть обретен на основе того, что предлагаемая здесь политика не только не отказывается ни от одного из главных социальных достижений "Нового курса", но и должна обеспечить экономический базис для дальнейшего прогресса. В частности, следует отметить, что закон о "Ежегодной зарплате" представляет угрозу нашим целям только в том случае, если он будет введен, станет осуществляться и финансироваться таким образом, чтобы причинить максимальный вред. Сам по себе он не вызывает возражений [Чтобы проиллюстрировать это, вспомним недавнюю историю. Сторонники "Но вого курса" в самом начале 30-х годов с иронией относились к лозунгу "Реформа или Восстановление". Эта ирония лишь доказывает, что их беспокоила доля правды, со держащаяся в этом лозунге. На самом деле как политический лозунг он был абсолют но верен. Однако следует помнить, с какими ошибками и сколь безответственно осу ществлялась "реформа". Мы сейчас находимся в таком же положении. И несчастье состоит в том, что вред, наносимый экономическому процессу развития капитализ ма, — это как раз то, что больше всего нравится в реформах некоторым людям. Ре форма, не содержащая подобного разрушительного элемента, была бы для них совер шенно непривлекательна. Реформа же, сопровождаемая политикой, обеспечивающей успешное развитие капитализма, была бы для них наихудшим вариантом].

Даже в этом случае нужна изрядная доза оптимизма, чтобы ожидать, что все эти необходимые изменения осуществятся, или хотя бы рассчитывать на то, что условия, в которые, поставлены отечественные политики, способны вызвать волю к проведению подобной серьезной, самоотверженной работы, не приносящей славы, изобилующей и трудностями, и поистине неблагодарной.

Множеству людей понравилась бы та Америка, которая могла бы возникнуть в итоге такой работы, но они возненавидели бы человека, который ее осуществляет.

4.    До сих пор мы ничего не говорили о "проблемах переходного периода". Фактически они не имеют отношения к нашей теме, за одним исключением: трудности переходного периода могут вызвать ситуации и спровоцировать меры, которые способны на время воспрепятствовать росту производства и полностью лишить смысла наши "оценки экономических возможностей". Самым очевидным и самым серьезным примером является опасность инфляции. Индекс оптовых цен в 1920 г. был в 2,3 раза выше, чем в 1914 г. И это произошло в результате войны, которая была короче, чем нынешняя, и потребовала не только гораздо меньше товаров и услуг, но и меньше затрат на единицу товаров и услуг. Не было ничего похожего на нынешний отложенный спрос. А налоговые привилегии обеспечили необходимые стимулы к тому, чтобы инвесторы сохранили свои значительные накопления облигаций военных займов. Что же касается современности, то общая сумма депозитов (срочных и до востребования, исключая межбанковские и депозиты правительства США, за вычетом счетов, которые находятся в процессе обработки) плюс наличность, находящаяся вне банков, составили в апреле текущего года [1946. — Прим. ред.] 174 млрд.долл. (в июне 1929 г. — 55,17, а в июне 1939 г. — 60,9). К тому же ничего нельзя сказать о том, какая часть правительственных облигаций, принадлежащих частным лицам, будет обращена в наличные деньги, не для выплаты задолженности, а для иных целей. Любой понимающий человек должен осознать, что означает это в данных обстоятельствах, особенно учитывая потворство правительства безрассудным всеобщим требованиям увеличения денежной зарплаты — ведь инфляция приходит к нам через зарплату [Пусть читатель отметит, что это утверждение вполне соответствует кейнсианской теории и потому будет с одобрением встречено вашингтонскими [то есть прави тельственными. — Прим. ред.] экономистами]. К тому же для него не составит трудности сделать свои выводы как о тех авторах, которые твердят, что у нас "нет" опасности инфляции [В их число следует включить тех составителей прогнозов динамики послевоен ного спроса, которые считали, что сразу после исчезновения значительной части го сударственных военных заказов наверняка последуют сильный спад и огромная без работица, потребующие дальнейшего увеличения расходов на базе дефицитного фи нансирования. Об этих (краткосрочных) прогнозах см. статью Э.Шиффа в следую щем номере Review of Economic Statistics. Соответствующие долгосрочные прогнозы будут рассмотрены в п. 5.], так и о тех, которые считают, что необузданная инфляция находится уже не за горами. Чтобы подчеркнуть один момент, имеющий отношение к нашей аргументации, и учитывая невозможность удовлетворительного анализа этой проблемы в рамках этой книги, позвольте мне для того, чтобы внести ясность, сформулировать мою личную точку зрения: мне представляется возможным — возможным — поставить цель иметь в 1950 г. уровень цен, превышающий уровень 1928 г. примерно на 50 % (при наличии более высоких всплесков внутри периода). Мне кажется, что будет разумным использовать в этих пределах движение цен в качестве инструмента адаптации; представляется, что боязнь подобного увеличения общего уровня цен, как и страх перед его снижением в последующие годы, сильно преувеличены. Но для того чтобы удержать неизбежное повышение цен в этих границах, необходим ряд мер, причем крайне непопулярных. Все они требуют для достижения желаемого результата опыта и способностей, которых я не вижу. Некоторые из этих мер отчасти должны сократить темп роста производства. Никто не сможет противостоять угрозе инфляции, не препятствуя росту производства. Если же вместо этого не делается ничего, кроме создания другой "Администрации по регулированию цен" и усиленного обложения налогами именно тех доходов, от которых — даже согласно доктрине наших радикалов — не исходит угроза инфляции, и если к тому же зарплата стремится вверх невзирая на последствия, то может сложиться ситуация, при которой Вашингтон обратится к таким неуклюжим и жестким мерам, как девальвация, "замораживание" депозитов, "прямой контроль", преследование "спекулянтов" и "монополистов" или других козлов отпущения, не трогая при этом фермеров. Все это может так спутать карты, что мы окажемся не в непосредственной близости к нашей цели — 200 млрд. долл. ВНП, а в условиях недоделанного социализма. Это один из вариантов развития событий. Возможны, конечно, и другие.

5.    Остается сделать некоторые замечания по поводу того, что для многих экономистов является послевоенной проблемой раr excellence [преимущественной — фр.]: как обеспечить адекватный уровень потребления. До сих пор мы действительно видели много причин к тому, чтобы сомневаться в возможности достижения нашей цели — 200 млрд. долл. валового национального продукта в долларах 1928 г. к 1950 г. Но все они коренились в том, что на пути могут возникнуть препятствия, внешние по отношению к бизнесу. Однако вопрос о том, что бизнес сам способен породить подобные препятствия, был поставлен многими экономистами, большинство из которых, хотя и не все, придерживаются определенных политических и теоретических взглядов. Мы будем называть их термином, ставшим весьма распространенным, — "стагнационистами" [О некоторых общих аспектах теории стагнации см. гл. X.].

Определенный тип теории стагнации был развит покойным лордом Кейнсом. С ее применением к существующей ситуации читатель может лучше всего познакомиться, изучив один или несколько из тех прогнозов уровня послевоенного спроса, которые были сделаны в последние несколько лет [Самые важные из них были критически проанализированы А. Г. Хартом в статье Model Building and Fiscal Policy // Аmerican Economic Review, Sept., 1945. Поэтому дальнейшие ссылки не нужны]. Их авторы согласны с нами в оценках потенциально возможного уровня производства в 1950 г., называя цифры того же порядка, что и наши, так что для простоты мы можем по-прежнему говорить о валовом национальном продукте в 200 млрддолл. Они даже более оптимистичны, чем мы, в том отношении, что не настаивают на необходимости создания внешних условий, благоприятных для успешного развития капитализма [Признаюсь, я иногда удивляюсь, сознают ли они, какой потрясающий компли мент означает это для частного предпринимательства], исходя из молчаливого допущения, что сохранятся современные политические, административные и трудовые отношения.

Больше того, я откажусь от всех возражений, которые могут у меня возникнуть относительно их оценок неизбежного минимума безработицы или правильности их статистических методов, я соглашусь также с различными гипотезами, с помощью которых они получают свои показатели чистого национального дохода и располагаемого дохода (общая сумма индивидуальных доходов за вычетом налогов и принудительных неналоговых платежей). Для определенности предположим, что величина располагаемого дохода составляет примерно 150 млрд., а нераспределенные прибыли корпораций — около 6 млрд. [Эти цифры приближаются к тем, которые получены одним из экономистов, оценивавших величину послевоенного спроса. Они не мои. Несовместимы они и с данными, которыми мы пользовались во второй части. Что касается процедуры, при менявшейся для прошлых периодов, — здесь гипотезы, конечно, заменены факта ми — см. Federal reserve Bulletin, April, 1946. Р. 436. Следует, однако, отметить, во- первых, что эти цифры даны в текущих ценах и, во-вторых, что огромные "чистые сбережения частных лиц" ничего не говорят о норме сбережений для "нормальных" времен и что даже соответствующие показатели для 1937, 1938,1939 и 1940 гг. нельзя использовать некритически, в особенности без учета определения сбережений, приня того Министерством торговли]

Послевоенный спрос, т.е. общая сумма, которую, как ожидается, частные домашние хозяйства будут тратить на потребительские товары (за исключением новых домов), получена на основе данных за период, предшествовавший войне, — скажем, за период 1923-1940, — исходя из среднего отношения между величиной расходов на эти потребительские товары на душу населения и величиной душевого располагаемого дохода (причем обе величины де-флированы по индексу стоимости жизни), с последующим умножением этого соотношения на величину располагаемого дохода в 150 млрд. долл. [Фактически процедура несколько сложней. Используемые уравнения регрессии содержат также трендовый показатель, который отражает возможные изменения данного соотношения во времени. Кроме того, следует принимать во внимание воздействие отложенного спроса и накопленных ликвидных средств. Но для того чтобы сосредоточиться на главном, мы не углубляемся во все эти детали] Если эта процедура даст, к примеру, сумму в 130 млрд., то остается разница в 20 млрд., она образует личные сбережения, и если к ним добавить нераспределенные прибыли корпораций, то совокупные сбережения составят 26 млрд.

Дальнейшие рассуждения обычно ведутся вокруг способов использования этой суммы, инвестиционных возможностей (нового строительства, увеличения товароматериальных запасов, зданий и оборудования, иностранных инвестиций). При этом делаются выводы или предположения, что экономика, видимо, не сможет абсорбировать ту сумму, которую люди готовы будут сберегать при условии достижения в 1950 г. уровня национального дохода, соответствующего полной занятости, — во всяком случае, это невозможно без помощи правительства. Отсюда — необходимость государственных расходов на жилищное строительство или государственное стимулирование "иностранных инвестиций". Позднее, однако, большую популярность получили другие рекомендации. Но так как в современных условиях всякий, кто защищает дефицитное финансирование, рискует показаться чудаком, то вашингтонские экономисты сменили курс и стали выступать за сбалансированный бюджет, но такой бюджет, который балансируется с помощью крайне высокого уровня налогов, причем налогов в высшей степени прогрессивных, способных элиминировать большие доходы, т.е. тех налогов, от которых в основном и исходит угроза больших сбережений. Это соответствует лозунгу, согласно которому (вследствие сбережений, осуществляемых получателями высоких доходов) "в современном обществе конечной причиной безработицы является неравенство в доходах".

Итак, высокий уровень национального дохода, который мы связываем с решением множества экономических и социальных проблем, сам по себе оказывается крайне серьезной проблемой. Поскольку высокий доход означает большие сбережения и поскольку эти сбережения не будут полностью компенсироваться инвестициями, экономика не сможет сохранить высокий уровень дохода и занятости, — при условии, что этот высокий уровень вообще достижим, — если этому не поможет фискальная политика. Следует отметить, что пусть частично, но эта теория завоевала поддержку общественного мнения, особенно со стороны бизнеса. Нет ничего более понятного, чем суждение, согласно которому все будет хорошо, если только заставить людей "полностью использовать их доходы" или если только мы сможем "обеспечить достаточный потребительский спрос".

Представляет определенный интерес вопрос о том, почему просвещенный человек, интересы которого явно не связаны с какой-либо политической программой, предполагающей расширение государственных расходов или выравнивание доходов, тем не менее проявляет внимание к этой теме. Мышление коммивояжеров, присущее этой стране, а также двадцатилетний опыт, предшествующий войне, — вот все объяснение, которое я могу дать тому удивительному факту, что данная теория просто не осмеяна в силу ее полной несостоятельности.

Те оппоненты теории стагнации, которые стремятся доказать, что валовой национальный продукт и, следовательно, доход будет ниже, а инвестиционные возможности — выше, чем это предполагают сторонники данной теории, оптимистичные в первом случае и пессимистичные — во втором, упускают главное. Правда, в их аргументации много справедливого. В частности, можно подчеркнуть, что в 1830 г. никто не предвидел или не мог предвидеть спрос на капитал эры железных дорог или 50 лет спустя — спрос на капитал эры электричества. И все же решающий аргумент гораздо проще всех прочих.

Теория стагнации покоится на постулате, согласно которому индивид сберегает в соответствии с устойчивым психологическим законом [Этот психологический закон говорит, что расходы общества на потребление С (а следовательно, и величина сбережений S, которую оно желает иметь) зависят от национального дохода Y, причем таким образом, что когда Y увеличивается на DY, С возрастает на DС < DY, или DС/DY < 1. Таково существо Кейнсианской гипотезы, известной под названием потребительской функции. Но сам Кейнс иногда, а его последователи довольно часто использовали более строгую предпосылку, согласно которой по мере роста дохода процентная доля сбережений возрастает. Нас здесь интересует только основная гипотеза. Следует, однако, заметить, что называть ее психологическим законом неверно. Психологический закон в применении к экономической теории — это звучит в лучшем случае сомнительно. Однако указанная предпосылка в той же степени не заслуживает этого наименования, как и, например, предположение о том, что интенсивность нашего желания получить еще один ломоть хлеба снижается по мере того, как мы съедаем все большее количество ломтей], независимо от наличия или отсутствия инвестиционных возможностей. Очевидно, что это нельзя назвать нормальным случаем. Обычно люди сберегают в ожидании некоторого дохода в денежной форме или в форме услуг каких-то "инвестиционных благ". Дело не только в том, что основная часть индивидуальных сбережений — и, конечно, практически все сбережения бизнеса, которые составляют большую часть сбережений, — осуществляется с намерением куда-то их инвестировать. Как правило, решение инвестировать и очень часто сам акт инвестирования предшествуют сбережению. Даже в случаях, когда человек сберегает, не имея определенных инвестиционных намерений, любое промедление в принятии инвестиционного решения наказывается потерей дохода в течение этого периода. Отсюда, по-видимому, следует, что, во-первых, пока люди не видят инвестиционных возможностей, они обычно и не сберегают, и потому в период, когда исчезают инвестиционные возможности, исчезают и сбережения; и, во-вторых, всякий раз, когда мы видим, что люди обнаруживают "предпочтение ликвидности" (стремление к тезаврации), т.е. желание сберегать, не желая при этом инвестировать, то это следует объяснять особыми причинами, а не каким-то психологическим законом, постулируемым ad hoc.

Подобные причины существуют, причем одна из них имеет особо важное значение в самой низшей точке циклических депрессий — в среднем в каждый десятый год. Когда все выглядит в черном свете и люди не ждут ничего, кроме убытков, чем бы они ни занимались, тогда, конечно, они перестанут инвестировать свои текущие сбережения (и даже реинвестировать суммы, которые поступают им от предыдущих вложений) либо будут откладывать инвестирование, с тем чтобы выиграть на дальнейшем сокращении цен. В то же время сбережения не только не сократятся, но даже возрастут у тех, кто ожидает неминуемого снижения доходов от своего бизнеса или вследствие безработицы. Это важный элемент механизма депрессий, и государственные расходы в условиях дефицитного бюджета, действительно, представляют один из самых очевидных способов прорвать подобный "порочный круг". Однако на этой основе нельзя строить никакой теории "перенакопления", поскольку подобная ситуация случается только вследствие депрессии и, следовательно, не может объяснять последнюю. Но это явление позволяет объяснить психологический закон Кейнса. Великая депрессия 1929-1932 гг. и последующее медленное оживление экономики все еще у всех в памяти. И психологический закон, и базирующаяся на нем теория тезаврации — все это представляет собой обобщение того опыта [Подобная аргументация вместе с некоторыми факторами военного времени способна объяснить накопление ликвидных средств во время войны без обращения к гипотезе ненасытного стремления к тезаврации, якобы внутренне присущей челове ческой природе].

Тезаврация, обусловленная депрессией, следовательно, не является подлинным исключением из нашей общей концепции, согласно которой решение сберегать зависит от решения инвестировать и потому предполагает инвестирование, хотя обратное вовсе не справедливо, поскольку можно финансировать инвестиции с помощью банковских займов, и в этом случае нет никаких оснований говорить о чьих-либо сбережениях [Наша концепция, однако, не так проста, как это может показаться читателям, незнакомым с дискуссией, которая ведется с момента опубликования "Общей теории" Кейнса (1936 К). Она скорее напоминает, чем повторяет, старую теорему "классиче ской теории" (Тюрго, А-Смит, Дж. С.Милль) и не может быть обоснована теми же ар гументами, которые бы удовлетворили классиков. Чтобы изложить ее полностью, требуется длительная и утомительная аргументация, притом отнюдь не вдохновляю щая, поскольку она дает совсем немного новых и интересных заключений и лишь раз рушает то, что было построено с таким трудом в течение 30-х годов. Недостаток ме ста не дает нам углубляться в нее. Но об одном следует упомянуть, дабы избежать недоразумения, столь же достойного сожаления, сколь и естественного. Хотя наша концепция показывает, что стагнационная теория не может основываться на данном аспекте сбережений и хотя в этом смысле проблемы сбережений не существует, это не означает, что не существует других аспектов проблемы сбережений. Они су ществуют. Большинство из них концентрируется вокруг того случая, когда индивиду альные сбережения через покупку ценных бумаг используются для выплаты банков ских долгов, которые фирмы наделали в ходе расширения своих предприятий и уста новки нового оборудования. Но это уже другое дело].

Кроме кажущихся существуют и подлинные исключения. Но ни одно из них не имеет важного значения. Примером подлинных исключений является тезаврация с целью накопления сокровищ, которые, как все знают, достигали огромных размеров в Индии, Китае и Египте; или сбережения вследствие привычки, которая, раз появившись, может, как любая другая привычка, превзойти всякие разумные пределы [Привычка сберегать, глубоко укорененная в буржуазном образе жизни, осо бенно в его пуританском варианте, может показаться существенной. Однако исчезно вение инвестиционных возможностей, которое лишило бы эту привычку рациональ ности, в отсутствие других внешних факторов является медленным процессом, в те чение которого есть время для адаптации. Вашингтонские экономисты, которым, тем не менее, нравится утверждать, что ставшая иррациональной привычка сберегать оп ределяет экономическую ситуацию, сталкиваются с неизбежной альтернативой: они должны признать либо, что ситуация 30-х годов характеризовалась тезаврацией, обус ловленной депрессией, — что означает отказ от теории вековой стагнации; либо, что привлекательность инвестиций сравнительно неожиданно сократилась благодаря внешнему фактору, а им не могло быть ничто иное, кроме политики, которую они са ми поддерживали. Если они примут последнее объяснение, то мне нечего будет воз разить]. Примерами кажущихся исключений,подобных случаю тезаврации в условиях депрессии, являются накопление с целью финансирования очень крупных инвестиционных проектов, — случай возможный, но, очевидно, не существенный; либо "сбережения", которые предпринимаются на непредвиденный случай, на старость и т.п. и которые будут предприниматься, даже если не существует никаких возможностей получения от них какого-либо "дохода", кроме ощущения безопасности [То, что этот мотив не имеет большого значения, есть следствие главным образом двух обстоятельств: во-первых, эти накопления в настоящее время истощаются (хотя с изменениями национального дохода и возрастного распределения населения увеличения и сокращения в целом не будут в точности уравновешивать друг друга); и, во-вторых, до тех пор, пока есть хоть какие-нибудь сбережения, которые мотивируются получением денежного дохода, наличие в валовом "предложении" элемента, не мотивируемого этим стимулом, вовсе не подтверждает какой-либо тенденции к избыточным сбережениям. Это не нуждается в дополнительном подтверждении. В действительности же этот довод можно усилить, учитывая, что в современных условиях страхование чрезвычайно сокращает объем сбережений, которые предпринимаются в целях обеспечения на случай старости, для жен и детей, — то, что ранее подразумевалось под накоплением "состояния" (хотя, конечно, оно не оставалось неинвестированным). Сегодня подобные накопления осуществляются путем "вычетов из потребления" и сводятся к величине страховой премии. Рост страхования на протяжении последних 25 лет, таким образом, противоречит тому, что вытекает из писаний сторонников теории стагнации].

Итак, если бы печали стагнационистов были единственным, что вызывало бы у нас беспокойство, мы не имели бы серьезных препятствий в нашем стремлении достичь уровня валового национального продукта в 200 млрддолл. Если при этом окажется, что все 20 млрд. сбережений не удастся инвестировать при норме дохода, удовлетворяющей предельного сберегателя, что ж, люди были бы только счастливы истратить все остальное на потребление. Нам не надо тревожиться ни о том, чтобы побудить их "полностью использовать свои доходы", ни о том, чтобы искать сферы приложения для корпоративных и личных сбережений. В частности, нам не следует думать о необходимости стимулировать заграничные инвестиции, защита которых в современных условиях не имеет ничего общего с попыткой улучшить ситуацию в стране и на самом деле означала бы навязывание ей военной контрибуции [Я далек от того, чтобы говорить или думать, что по моральным или политическим соображениям нельзя требовать от американского народа больших жертв. Но тогда это и надо честно обосновывать моральными и политическими причинами, а не отрицать реальность этих жертв, базируясь на сомнительной экономической теории. Предположение, согласно которому часть избыточных сбережений могло бы быть с пользой направлено по каналам, откуда со всей очевидностью нет надежды получить их обратно, не говоря уже о доходах, является самым коварным, поскольку класс, которому следовало бы противиться такой политике, примет ее с готовностью. Ведь при системе государственных гарантий отдельный бизнесмен почти ничем не рискует или рискует очень немногим. И вряд ли его тревожит вопрос национальных потерь — особенно, если ему говорят, что благодаря росту занятости вследствие этих инвестиций нация только выиграет].

С другой стороны, стоило бы согласиться со сторонниками дефицитного финансирования государственных расходов в следующих обстоятельствах. Если по причинам, связанным с механизмом экономического цикла, либо по каким-либо иным существует опасность "понижательного кумулятивного процесса", т.е. если возникает ситуация, когда сокращение производства со стороны А побуждает Б ограничивать свое производство и тд. по всей экономике; когда цены падают потому, что они уже упали; когда безработица питает самое себя, то дефицитное финансирование расходов позволит остановить эту "порочную спираль", а потому, если мы предпочтем игнорировать все прочие соображения, оно может быть справедливо признано эффективным способом лечения [Вот почему законопроект Мюррея в своей первоначальной форме (не только в той форме, в какой он был принят) был неприемлем в той мере, в какой речь шла о чисто экономических соображениях. Полное отрицание способности государственных расходов порождать доходы в любых обстоятельствах объяснимо и оправдано для людей, которые полагают, что, как только использование этого инструмента будет разрешено, распахнутся двери для всех видов законодательной и административной безответственности. Но чисто экономическими причинами это основать нельзя].

По-настоящему возражать следует не против доходотворческих государственных расходов в условиях кризисной ситуации, — уж коли она возникла, — а против политики, ведущей к подобной кризисной ситуации и вызывающей подобные расходы.

6.    Однако, как может заметить читатель, в той мере, в какой речь идет о прогнозе того, что произойдет в реальной действительности, то наши выводы, к сожалению, не слишком бы отличались от выводов сторонников теории стагнации. Хотя мы не видим никакой опасности со стороны склонности людей к сбережениям, есть масса других вещей, которых следует опасаться. Волнения рабочих, регулирование цен, раздражающее администрирование, иррациональное налогообложение — всего этого вполне достаточно, чтобы вызвать такие последствия для роста дохода и занятости, которые будут выглядеть как подтверждение теории стагнации и действительно могут создать ситуацию, в которой неизбежно появятся государственные расходы, финансируемые с помощью дефицита. Мы можем даже стать свидетелями того, что внешне ситуация будет выглядеть как чрезмерность сбережений, когда люди будут отказываться от принятия инвестиционных решений. Мы обсуждали возможный вариант. При этом мы обнаружили, что внутри самого экономического процесса нет причин, которые мешали бы инвестированию. Мы видели также, что это может произойти в результате действия внешних факторов. Я не претендую на то, чтобы знать, каков будет реальный исход. Каков бы он ни был, это будет решающий фактор, определяющий социальную ситуацию не только в США, но и во всем мире. Но только для следующей половины столетия или около того. Долгосрочный диагноз, поставленный в этой работе, от этого не меняется.

3. Российский Империализм и Коммунизм

Другой фактор, имеющий отношение к нашему диагнозу, это победа России над ее союзниками. В отличие от экономического успеха Соединенных Штатов эта победа — не только возможность, но на данное время свершившийся факт. Исходные позиции России не были слишком сильны. Эти позиции были таковы, что согласно всем правилам политической игры она должна была бы согласиться на все, что пожелали бы навязать ей ее союзники, и занять периферийное место в новом мировом порядке. Однако в результате войны ее влияние поднялось до такого уровня, которого она никогда не знала в царские времена, вопреки тому, чего, вероятно, хотелось бы Англии и Соединенным Штатам. А ее специфические методы — ее высшее достижение! — позволили России распространить фактическую власть за пределы своих официальных завоеваний и в то же время хорошо замаскировать ее, так что те мнимые уступки в опасных пунктах, которые удовлетворяют эскапистов и миротворцев, ни в коей мере не требуют с ее стороны никаких реальных жертв, даже если они, как это иногда имеет место, не несут с собой реального выигрыша [К примеру, предоставление мнимой независимости странам, находящимся под полным ее контролем, таким как Польша, с которыми мы настойчиво обращаемся как с независимыми агентами, увеличивает число голосов, которые имеются в распоряжении России в международных организациях, а также субсидии и займы, которые Российское правительство может получить; Россия оказалась бы гораздо слабее, чем сейчас, если бы она непосредственно аннексировала всю Польшу].

Если читатель припомнит цели, которыми правительство Соединенных Штатов мотивировало свою политику начиная с 1939 г., — демократия, свобода от страха и нужды, защита малых наций и т.п., то ему придется признать, что все происшедшее означает на деле поражение не менее полное, чем можно было бы ожидать, если бы Россия одержала военную победу над двумя ее главными союзниками.

Этот результат прежде всего требует объяснения. Боюсь, что историки, которые не признают ничего, кроме объективных факторов, — плюс, может быть, элемент случайности — не смогут достаточно хорошо справиться с этой задачей. Безличные или объективные факторы все были против России. Даже ее огромная армия была не просто продуктом огромного населения и богатой экономики, но результатом деятельности одного человека, которому удалось держать это население в состоянии крайней бедности и страха и мобилизовать все силы слаборазвитого и порочного промышленного аппарата на цели войны. Но и этого было бы недостаточно. Те, кому не понять, как переплетаются удача и гениальность, конечно, укажут на счастливые случаи в длинной цепи событий, вершиной которых стал колоссальный успех. Но эта цепь событий содержит столько же, если не больше, отчаянных ситуаций, во время которых большевистский режим имел все шансы погибнуть. Политический гений состоит прежде всего в способности эксплуатировать благоприятные возможности и нейтрализовать неблагоприятные события настолько полно, что в итоге поверхностный наблюдатель заметит только первые. Рассматривая события начиная с первого мастерского хода — "взаимопонимания" с Германией, — мы узнаем почерк мастера. Действительно, Сталин никогда не встречался с человеком равных с ним способностей. Но это только еще раз говорит в пользу той философии истории, которая оставляет достаточно места для учета качеств действующих лиц, а в данном случае — личных качеств лидера. Единственную уступку, которую подобный реалистический анализ может сделать "объективной теории", состоит в следующем: в вопросах внешней политики все те соображения, которые отвлекают внимание демократического лидера, автократу не мешают [Кто-то из читателей заметит, что в этом пункте мы затрагиваем старый спор между представителями социологии истории, а также между историками. Поэтому необходимо разъяснить, что я не поклоняюсь героям и не принимаю лозунга "история делается (отдельными) людьми". Методология, которая лежит в основе данной аргументации, позволяет сказать не более того, что сказано. В объяснении исторического развития событий мы используем огромный спектр данных. Среди них имеются и данные о климате, плодородии, о размере и т.п. отдельных стран, а также качественные особенности их населения, не меняющиеся в течение коротких периодов времени. А поскольку качественные особенности населения не определяют единственным образом качества политических деятелей, а последние в свою очередь не определяют единственным образом качество руководства, эти два фактора следует перечислить отдельно. Иначе говоря: в данном случае мозг и нервы человека, стоящего у руля, являются такими же объективными фактами, как содержание железа в руде, имеющейся в стране, и наличие или отсутствие в ней молибдена или ванадия].

Во-вторых, рассматривая развитие событий в деталях, можно понять, как возникла эта невероятная ситуация, однако это не помогает нам осознать, каким образом мир смирился с этой новой реальностью. Вся проблема сводится к отношению к России со стороны Соединенных Штатов, поскольку рассчитывать на существенное сопротивление истощенных, страдающих от голода, уязвимых для Российской армии стран континентальной Европы, конечно, не приходится. Единственная континентальная страна действительно независимая от России — это Испания. Этот факт подтверждается недавней российской политикой в отношении этой страны. Франция, возможно столь же независимая, имеет самый сильный российский гарнизон в Европе в лице коммунистической партии [Этот факт чрезвычайно интересен. Вероятно, некоторые американцы верили, что французы встретят свое освобождение с огромной радостью и благодарностью и тут же примутся за восстановление демократической Франции. На деле же мы сталкиваемся с тем, что Леон Блюм в смягченной форме назвал convulescence fatiquee [вялое выздоровление — фр.], что в переводе с французского, видимо, означает всеобщее неприятие демократических методов. Здесь имеются три партии, примерно равные по численности и равно неспособные создать эффективную демократическую систему правления: народное республиканское движение, (католическая и Голлистская партии), социалистическая и коммунистическая партии. Для нас имеют значение три момента: практически полное отсутствие "либеральных" групп; полное отсутствие какой-либо группы, с которой бы американские политики могли бы тесно сотрудничать; и, наконец, самое важное — влияние коммунистов. Очевидно, это влияние нельзя объяснить приверженностью коммунистическим принципам столь огромного числа французов. Многие из них вовсе не являются коммунистами в смысле приверженности доктрине. Это коммунисты, ad hoc, т.е. коммунисты, убеждения которых обусловлены национальной ситуацией. А это значит, что они просто занимают пророссийскую позицию. Они смотрят на Россию как "на великое событие нашего времени", как на силу, которая (помимо долларов, выделяемых США на возрождение) действительно имеет вес, как на державу, к которой Франции следует прилепиться и с которой, если Франция желает возродиться, следует выступать вместе против Англии и Соединенных Штатов в любой будущей войне, которая, как раз поэтому, должна превратиться в своего рода мировую революцию. Это открывает потрясающий клубок проблем! Однако мое сожаление по поводу невозможности углубиться в них несколько смягчается сознанием того, что мои читатели скорее всего не согласятся с подобной аргументацией]. Что касается Англии, то существует множество признаков, свидетельствующих о том, что, избери она свой собственный путь, весь ход событий после 1941 г. был бы совсем иным и что вся политически значимая часть английского общества оценивает существующее положение с неудовлетворением и страхом. Если, тем не менее, Англия не заняла жесткой позиции, то только потому, что если бы она это сделала, она навлекла бы на себя ужасный риск — риск вступить в войну с Россией в одиночку. Вполне вероятно, что Соединенные Штаты присоединились бы к ней, но в этом нет полной уверенности. Почему?

Для наблюдателя с другой планеты абсолютно очевидно, что со всех точек зрения эта страна (США) не может терпеть ситуацию, при которой значительная часть человечества лишена того, что мы считаем элементарными человеческими правами; ситуацию, в которой жестокости и беззакония больше, чем в тех странах, против которых велась война; в которой огромнейшая власть и престиж сконцентрированы в руках правительства, воплощающего полное отрицание принципов, которые кое-что значат для большинства населения Соединенных Штатов. Наверняка американскому народу не стоило приносить такие жертвы, чтобы участвовать в конфликте, который принес неслыханные страдания миллионам ни в чем не повинных женщин и детей, если главным его результатом станет освобождение самого могущественного из всех диктаторов от двух окружавших его армий. Наверняка это тот случай, когда полдела хуже, чем ничего. Больше того, другая половина дела была бы не только возможна, ной сравнительно легко осуществима, поскольку после победы над Японией военная и техническая мощь США, не говоря уже о ее с пособности предоставлять экономическую помощь или отказывать в ней, обеспечивали ей непререкаемое превосходство.

Но если бы инопланетный наблюдатель рассуждал таким образом, мы должны были бы возразить ему, что он не понимает политической социологии. В сталинской России внешняя политика сохранилась такой же, какой она была при царе. В Соединенных Штатах внешняя политика — это внутренняя политика. Здесь есть своя внешнеполитическая традиция. Но по сути своей это традиция изоляционизма. Здесь нет традиции и нет соответствующих органов, которые позволили бы осуществлять другие варианты внешней политики. Страна, возбужденная навязчивой пропагандой, может принять политику активных действий за океаном. Но она скоро устает от этого, и как раз сейчас она устала — устала от ужасов современных способов ведения войны, от жертв, налогов, военной службы, бюрократического регулирования, военных лозунгов, идеалов мирового правительства — и жаждет вернуться к обычному образу жизни. Побуждение ее к дальнейшему напряжению сил — в отсутствие непосредственной опасности нападения — было бы плохой политикой для любой партии или группы давления, которая пожелала бы сделать это. Однако подобного желания, видимо, и не проявляет ни одна партия или группа. Те, которые были движимы страстной ненавистью к Германии или национал-социалистическому режиму, удовлетворены. С помощью тех же аргументов, которые они прежде использовали, осуждая политику умиротворения гитлеровской Германии как эскапистскую, они поддерживают теперь такую же политику по отношению к России. А если мы проследим систему интересов, которые формируют направление и характер американской политики, то обнаружим, что все они, хотя и по разным причинам, поддерживают подобное умиротворение. Фермеров мало что заботит. Что касается организованного рабочего класса, то истинно пророссийское крыло, может быть, существенным образом влияет на него, а может быть, и нет, а потому неясно, выступят ли профсоюзы или некоторые из них с активным протестом против войны с Россией. Нам не следует вдаваться в этот вопрос, на который обычно безоговорочно дается либо отрицательный, либо положительный ответ, поскольку для политика в нынешней ситуации имеет значение лишь тот факт, что вне сомнения рабочий класс, не выступавший за войну в 1940 г., сегодня определенно настроен против войны. Однако самое интересное состоит в том, что то же самое можно сказать и о классе деловых людей - их отношение, хотя, конечно, и не является про-российским по чувствам и намерениям, на деле таковым является. Радикальная интеллигенция любит приписывать буржуазии намерение задушить Советскую Республику. Она наверняка стала бы квалифицировать войну с Россией как войну, которую большой бизнес ведет против России. Ничто не может быть дальше от реальной действительности. Класс деловых людей также устал от военных лозунгов, налогов и регулирования. Война с Россией остановила бы тенденцию развития, которая в настоящее время благоприятствует интересам бизнеса, и принесла бы с собой еще более высокие налоги и еще большие масштабы регулирования. Она укрепила бы позиции рабочего класса. Более того, она не только бы нарушила действия бизнеса внутри страны, но и похоронила бы все его самые заманчивые перспективы. Советская Россия может стать очень крупным клиентом. Она никогда еще не отказывалась платить вовремя. И этот факт зачастую сводит на нет буржуазную критику социализма. Так уж работает голова у буржуазии - работает всегда, даже при виде веревки палача. Но не так уж трудно позабыть об этой неприятной картине. Пусть Россия проглотит одну-две страны, что из того? Пусть дадут ей все, что она хочет, и она перестанет хмуриться. Через двадцать лет Россия станет такой же демократической и мирной страной, как мы, — и будет думать и чувствовать так же, как мы. А кроме того, Сталин к тому времени умрет [Последние фразы — это все цитаты. Они особенно показательны и полезны именно потому, что не являются ответами на вопросы, заданные во время интервью, когда интервьюируемое лицо непосредственно высказывается по данному вопросу. Это спонтанные высказывания, сделанные без опасения того, что говорящий обнаружит свои подлинные размышления по данному поводу, или, точнее, свое не приведенное в логическую систему, полуосознанное отношение к этому вопросу, которое он стремится рационально осмыслить для себя. За исключением третьего, выделяющегося своей наивностью, вышеприведенные утверждения или похожие на них встречались не раз. Почти во всех случаях собеседник указывал на иррациональность позиции говорившего (в том числе на ее несоответствие позиции 1939-1941 гг.). И ни в одном случае не было получено логически обоснованного ответа или возражения, за исключением (а) выражения своего рода благородного негодования или (б) жеста безнадежности, который, по-видимому, должен был означать признание критики, но с оговоркой: "а что поделаешь?". Что касается вопроса, затронутого в этом разделе ранее, я должен добавить, что в четвертой отговорке [о смерти Сталина. — Прим. ред.] кое-что есть. Бели верно, — я сам так считаю, — что способности, вроде тех, каким обладает российский лидер, в любом народе встречаются крайне редко, то многие проблемы в свое время решит сама природа. Но из этой аргументации можно делать широкомасштабные выводы, только если признать, что в ней содержится еще кое-что. В некоторых отношениях лучше иметь перед собой врага со сверхъестественными, чем со средними, способностями, — и это не парадокс. Добавлю еще. Хотя, чтобы создать, к примеру, концерн "Стандарт Ойл", требуется высокого ранга гений, то для управления концерном, когда он создан, гениальность не нужна. Российский век, однажды начавшись, может продолжаться без всякого руководства].

И еще одно. Эта книга не ставит своей целью помочь читателю сделать определенные практические выводы, ее цель — представить исследование, которое может оказаться полезным при конструировании его собственных практических выводов. Кроме того, в вопросах, столь подверженных случайностям, вмешательству новых и неожиданных факторов, прогноз может быть только простым пророчеством, а потому не может иметь научной основы. Полагая, что это само собой разумеется, тем не менее, в порядке подведения итогов этой части нашей аргументации, я хочу изложить то, что, как мне кажется, естественно из нее следует, единственно для pour fixer les idees (того, чтобы зафиксировать наши идеи - фр.). Можно сказать иначе: что касается великой проблемы социализма в целом, то нам хотелось сделать как раз то, что мы и делали на протяжении всей книги: экстраполировать наблюдаемые тенденции.

Существующие факты доказывают, что если Сталин не сделает первой ошибки в своей жизни, то в ближайшие годы не будет войны, и России никто не помешает разрабатывать ее ресурсы, перестраивать экономику и дальше создавать ту самую громадную, абсолютно и относительно, военную машину, какую только видел мир. Оговорка, ограничивающая, но, как я полагаю, не отменяющая практическую важность данного вывода, состоит в следующем: явный акт агрессии — настолько явный, что даже друзья-приятели окажутся в затруднении, трактуя ее как совершенно оправданное "оборонительное" действие, — несомненно, может вызвать войну в любой момент. Но против такой возможности свидетельствуют следующие факты: во-первых, ничто во внешней политике сталинского режима не поражает больше, чем ее осторожность и терпение; во-вторых, этот режим может выиграть все, просто сохраняя терпение; в-третьих, используя уже завоеванные вершины, он может позволить себе быть терпеливым, сдавая передовые рубежи при первых признаках реальной опасности или встречаясь с "жестким тоном", как он это недавно делал [Следует отметить, что ни одного из этих трех факторов не было в Германии 1939 года. Некоторые читатели будут возражать по поводу третьего факта, во всяком случае в отношении ситуации, сложившейся после Мюнхена. Но это только потому, что наше отношение к германским амбициям совершенно отлично от того, как мы се годня относимся к российским амбициям. С политической точки зрения решающее значение имеет то, что Германия тогда еще не полностью восстановила свою нацио нальную территорию, в то время как сталинский режим всего лишь шел на компро миссы — если он вообще шел на них — за счет территорий других наций. А это гораз до проще. Более того, к "жесткому тону", упомянутому в тексте, до сих пор прибега ли только для того, чтобы предупредить дальнейшую агрессию]. Ситуация, однако, изменится после периода реконструкции, скажем, через 10 лет. Военная машина будет готова и станет все более трудным не использовать ее. Больше того, пока Англия не примет большевизм и вдобавок не откажется от всех своих традиционных позиций, само существование этого независимого острова может оказаться для российской автократии невыносимым, как это было невыносимо для наполеоновской автократии, и наоборот. Осознание этого факта, конечно, и составляет существо предупреждения Черчилля и является оправданием начавшейся гонки вооружений.

Но для того, чтобы оценить все это, следует иметь в виду другое. В условиях мира, в период возможной будущей войны и в еще большей степени в существующей промежуточной ситуации, не военной, но пропитанной угрозой войны, коммунистические группировки и партии во всем мире, естественно, имеют наибольшее значение для российской внешней политики [К счастью, для последующей аргументации нет необходимости углубляться в вопрос о том, насколько сильна коммунистическая пятая колонна в этой стране. Во всяком случае, она сильнее, чем кажется на основании статистики или официальных заявлений представителей рабочих групп, и, конечно же, не является ничтожно ма лой. Споры по этому вопросу и о возможном влиянии пророссийских настроений на эффективность возможных военных действий мне кажутся бесполезными не только вследствие преобладающей заинтересованности в их недооценке или, напротив, в пре увеличении, но и вследствие неспособности участвующих ясно определить сам воп рос. Позиция некоторых из них может быть на деле пророссийской, не будучи, как мы видели, пророссийской по своим чувствам и намерениям. И можно быть коммуни стом, не занимая фактически пророссийские позиции]. В итоге нет ничего удивительного в том, что официальный сталинизм в последнее время вернулся к пропаганде концепции борьбы между капитализмом и социализмом — неминуемой мировой революции, — невозможности длительного мира, до тех пор пока где-либо существует капитализм, и т.д. Тем более важно понять, что подобные лозунги, хотя они полезны и необходимы с российской точки зрения, искажают реальную картину российского империализма [Словом "империализм" настолько часто злоупотребляли в популярной полит ологии, что необходимо определить, в каком значении я употребляю его здесь. Одна ко для наших ограниченных целей нет необходимости анализировать это явление (я сделал это в книге, опубликованной примерно тридцать лет назад [Империализм и об щественные классы, Оксфорд, 1919], и принимать определение, предназначенное для более тонкого исследования. Вместо этого мы удовлетворимся следующим определе-нием, неадекватность которого я полностью сознаю (оно, однако, соответствует употреблению данного термина в гл. IV и XI этой книги): империалистической называется политика, направленная на распространение контроля данного правительства на группы иной национальности против их воли. Это та политика, которую Россия проводила до войны в отношении Внешней Монголии и Финляндии, а во время и после войны — в отношении всех остальных стран. Важно то, что эта политика не знает какого-либо предела. Фразеология при этом не имеет никакого значения], если не считать соображений относительно пятой колонны, и не имеют ничего общего с социализмом. Российская проблема состоит не в том, что Россия — социалистическая страна, а в том, что она — Россия. Фактически сталинистский режим по существу является милитаристской автократией, которая благодаря тому, что она правит с помощью единственной и жестко организованной партии и не признает свободы прессы, разделяет одну из определяющих характеристик фашизма [Это еще один термин, который вследствие неправильного употребления потерял свою определенность. В Соединенных Штатах термин "фашистский" обычно применяют к любой политике, группе или стране, которые не нравятся тому оратору или автору, который этот термин употребляет. Здесь же он означает в соответствии с политической теорией, изложенной в этой книге (гл. XXII), политический метод осуществления монопольного — в противоположность конкурентному — руководства. Следует отметить, что это вовсе не означает, что сталинизм во всех прочих отношениях — это "то же самое", что гитлеризм или итальянский фашизм] и эксплуатирует массы в марксистском смысле этого слова. Мы можем понять и посочувствовать американскому интеллектуалу, настолько запутанному, что тот вынужден называть этот режим, хотя бы в перспективе, демократическим социализмом, и в то же время мы вправе не верить в ожидаемые им перемены, поскольку этому противится наш разум. Проявляющееся стремление этого режима расширять свое влияние на всю Европу и Азию, очевидно, нельзя просто отождествлять с тенденцией к становлению социализма. Из этого даже не следует, что российская экспансия будет способствовать распространению социализма в любом более обычном смысле этого слова. Будет она этому способствовать или нет — зависит исключительно от реальных и предполагаемых интересов российской автократии (см. последнюю часть предыдущей главы). Последнее можно проиллюстрировать на аналогичном примере религиозной политики сталинизма: до тех пор, пока это соответствовало интересам автократа, религия считалась опиумом для народа; когда же они поняли, что православная церковь может оказаться более полезным инструментом внешней, политики, нежели коммунизм или Всемирная федерация профсоюзов (1945 г.), Россия объявила себя "христолюбивой нацией" и вместо царского "обер-прокурора Священного Синода" появился наряду с новым Патриархом, который немедленно оказался заядлым путешественником по странам Восточной Европы, коммунистический председатель "Совета по делам Православной церкви". Действительно, есть серьезные основания ожидать национализации промышленности во всех странах, в которых Россия имеет свободу действий, не сдерживаемую тактическими соображениями внешней политики: ведь завоевателю легче управлять и использовать национализированную промышленность, к тому же последняя не может стать центром сопротивления. Но других причин нет. И невозможно сказать, будет ли этот мотив преобладать над всеми прочими [Будьте любезны, читатель, отметить, что все утверждения, приводимые и подразумеваемые в данной аргументации, можно проверить, если необходимо, по русским источникам. Фактически все, что существенно для нашего доказательства, особенно для нашего диагноза российского режима, можно установить, не обращаясь за подтверждением к фактам, которые можно было бы оспорить. Я намеренно воздержался от упоминания всего того, что хотя и казалось бы полезным с точки зрения иллюстрации природы этого режима, но опиралось бы на недоказанные факты — такие, как убийства в завоеванных и контролируемых странах, мафиозные группы в Грузии, концентрационные лагеря. Наша аргументация ни в коей мере не пострадала бы, если бы то, что можно назвать жестокостью, полностью отсутствовало].

Можно даже предположить, что дальнейшее расширение мощи России может со временем стать препятствием развитию в том направлении, о котором думает и мечтает большинство людей, когда они произносят слово социализм.

Смешивать проблему социализма с проблемой России — если только это не обман, осуществляемый в пользу России, — значит искажать социальную ситуацию в мире. Россия связана с проблемой социализма только в двух аспектах. Во-первых, в силу самой логики ситуации наличие коммунистических групп и прокоммунистических фракций в некоммунистических группах будет способствовать радикализации политики в области трудовых отношений. Это не всегда так, например, французские коммунисты голосовали против двух важных мер, направленных на социализацию. Но в общем, даже если целью является исключительно дезорганизация капиталистических стран, эта тенденция будет утверждаться и дальше. Во-вторых, в случае войны мы столкнемся с теми социальными и политическими последствиями, которые несет с собой всякая война в современных условиях. Тот факт, что это будет война между якобы социалистической и якобы капиталистической страной, мало что изменит.


Комментарии (0)

Московский Либертариум, 1994-2020